Борис
Мир
Западный
полюс
Глава
I
Фотоальбом
1
О |
ркестр
начал играть
уже второй
танец, фокстрот,
и я снова
стал
рассматривать
еще не танцующих
девушек,
решая, к
какой из них
могу подойти
и пригласить.
Чертовщина
какая-то: со
своими,
девушками из
нашей группы,
чувствую
себя
свободно, а с
незнакомыми
будто что-то
сковывает по
рукам и по ногам
– боюсь
непонятно
чего.
Так и
не решившись,
гляжу на
своих
учительниц,
стоящих
рядом со мной
– Лену и Веру,
обучавших
меня всю
последнюю
неделю. Они
уверяли, что
получается у
меня как
надо.
“Подходи и
приглашай –
не трусь. И не
рассчитывай,
что мы пойдем
с тобой.
Давай: ныряй
и плыви!”
Легко
сказать! Я умоляюще
смотрю на
них: “Девочки,
милые, потанцуйте
со мной, а?” Они
одновременно
мотают
головой: “Нет!
И не думай!” Воспитывают.
Продолжаю
стоять и
опять
разглядываю
девушек.
Некоторые из
них тоже
одиноко
стоят: наверно,
ждут, когда
их пригласят.
Из них почему-то
ни к кому не
тянет
подойти. А те,
к которым
хотелось бы,
стоят в
компаниях с
ребятами:
они, как
правило, танцуют
только со
своими.
На
какое-то
время
внимание
привлекли
три девушки,
появившиеся
у входа в зал.
Но они встали
кружком, и
лиц их не
было видно: я
перевел
взгляд на
оркестр.
Потом снова
от нечего делать
повернулся в
их сторону и
увидел, что
две из них направились
к выходу,
обернувшись
и что-то на ходу
говоря
третьей,
продолжавшей
стоять.
Когда
подруги
исчезли, она
обернулась, и
меня
поразило её
лицо:
показалось
таким давно,
хорошо очень,
знакомым – но
мог
поклясться,
что вижу её
первый раз. Я
смотрел и пытался
догадаться,
где же мог её
видеть и когда.
Ничего не
получалось,
сколько ни
напрягался.
Может быть,
подойти –
пригласить и
потом просто
спросить. Ну
да: легко
сказать! Хотя
она,
почему-то,
тоже
смотрела на
меня.
Я,
наверно, и не
подошел бы к
ней, если б не
увидел, как
Виталька
Стеров,
стиляга этот,
двинулся,
явно, по
направлению
к ней. И, неожиданно
для самого
себя, тоже
пошел к ней,
пытаясь
опередить
его. Мне
удалось это:
буквально на
полшага. Не
давая ему
времени раскрыть
рот, я слегка
поклонился и
произнес:
–
Разрешите
пригласить
вас на танец. –
Всё, как
когда-то
учила Анна
Павловна. Но
сердце замерло.
А она –
улыбнулась,
сделала шаг
навстречу мне,
положила
руку на мое
плечо. И я
повел её – не чувствуя
напряжения:
она
прекрасно
слушалась.
Вижу танцующих
Лену и Веру:
они по
очереди
поднимают большой
палец – я
получил
хорошие
оценки. Но мне
уже не до
этого. Где:
где я её
видел раньше?
Стараясь
делать
неназойливо,
разглядываю
её.
У неё
очень
приятное
лицо: мягкие
черты, подвижный
нежный рот,
темные добрые
глаза. Волосы
тоже темные,
тонкие и
пушистые;
толстая коса
сложена
вдвое и
закреплена
на затылке
черным
бантом.
Улыбка
замечательная.
Чувствую,
насколько
она мне
нравится. И
всё-таки: где
я её видел?
Танец
кончился:
по-моему,
слишком
быстро – а жаль.
Я проводил её
до места,
опять
галантно
поклонился,
поблагодарил
и отошел. Всё
по этикету:
Анна
Павловна
осталась бы
довольна. Но
не девчонки – они
подлетели ко
мне и
пристали:
– Ты
почему
отошел: ты с
ней не
познакомился?
– Что:
сразу лезть
знакомиться?
– Причем
тут лезть? Ты
ж культурный
парень – скажи
вежливо:
“Разрешите
мне
представиться:
меня зовут
Женя. А как ваше имя?”
Понял?
– Yes! Excuse me may I introduce myself? My name is
Eugene. What is your name, please?[1]
–
Только
спроси
вначале, учит
она
английский
или немецкий.
–
Английский,
немецкий:
Виталька уже
возле неё
стоит! Он-то
уж сразу
познакомится,
на следующий
танец уже
точно
пригласил.
Ладно: не
упусти
следующий.
Сбегай-ка в
буфет, возьми
конфет:
угостишь её.
Нас тоже
можешь.
В
буфете
очередь.
Лепешкин,
правда, стоит
третьим, да
что толку –
ответит: “Сам,
что ли,
постоять не
можешь?”. К
нему и
обращаться
не буду.
– Вайс!
Женя! – слышу
вдруг. Юрка:
Листов! Сую
ему деньги,
говорю, что
мне купить, и
спешно ухожу.
Так и
есть:
Виталька
танцует с
ней. Он что-то непрерывно
говорит ей, а
она почему-то
хмурится и
коротко
отвечает, не
поднимая
головы. Он
отвел её
после танца
на место,
что-то опять
сказал – она
отрицательно
мотнула головой,
и он отошел. Я
тогда
подошел к
ней.
–
Можно вас уже
сейчас
пригласить
на следующий
танец? –
спросил я.
– Да, –
ответила она
и улыбнулась.
– Можно, конечно.
Скажите, вы в
этом
институте
учитесь?
– Да.
– А с
кем я сейчас
танцевала,
тоже?
– Увы,
да. Он
испортил вам
настроение,
наверно? Не
обращайте
внимания: мы
его всерьез
не
воспринимаем.
Я извиняюсь
за него.
Она
снова
улыбнулась:
она очень
хорошо улыбалась.
Мы пошли
танцевать, а
после танца я
взял у Юры
конфеты,
угостил
довольных
моими
успехами
Лену с Верой
и вернулся к
ней.
Мы
танцевали
друг с другом
почти до
конца вечера.
Она и
говорила мне
что-то:
вообще, вела
себя
совершенно
естественно –
что нельзя было
сказать обо
мне. Я лишь
вел себя
изысканно
вежливо:
отвечал на её
вопросы и
почти не
задавал их
сам.
И,
всё-таки,
пошел её
провожать. Мы
шли: он
говорила – о своем
городе, Сочи.
О море, о
горах. О
пальмах и
кипарисах. О
больших – с
детскую
голову – цветах
магнолии и о
светлячках в
траве. А я почти
не раскрывал
рот. Она сама
первая сказала,
что её зовут
Марина – тогда
только я тоже
ей
представился.
Понимал, что
выгляжу
нелепо, но
поделать с
собой ничего
не мог.
Так
мы дошли до
Садового
кольца.
Стояли на остановке,
ожидая
троллейбус –
молча: она
уже ничего
больше не
говорила.
Когда он
подошел,
посмотрела
на меня, улыбнувшись
не очень-то
веселой
улыбкой, и быстро
вошла в него.
Но стояла за
закрывшейся
дверью и
продолжала
смотреть на
меня, будто
все еще
чего-то
ожидая.
Я
понял, что
натворил,
только когда
троллейбус
ушел: больше
я не увижу её!
Недаром тетя Белла
сказала: “ Ты
слишком
робок с
девушками.
Это в тебе наследственное:
от твоего
отца, от
Гриши”. Из-за
нелепой
стеснительности
я ведь ничего
не спросил:
могу ли я
увидеть её
снова; не
узнал номер
телефона,
если есть у
нее, или
адрес. И не
знаю даже, в
каком институте
она учится.
Кляня
себя, пошел к
метро.
...Придя
домой, почти
сразу лег в
постель и попытался
уснуть:
хотелось
забыть
глупость, совершенную
мной.
Непростительную:
я понимал,
насколько
понравилась
она мне –
Марина. Лицо
её стояло
передо мной:
улыбка её,
взгляд.
Звучали
слова её о
горах и море.
Почему
я молчал?
Почему не мог
взять себя в руки
и заставить
себя
заговорить?
Разве мне не
о чем было
говорить с
ней? Да о
концертах же
в
консерватории,
о театрах, о
музеях, о стихах
– не думаю, что
это могло
быть не
интересно ей.
О своих
друзьях тоже
мог. Вообще,
об очень
многом. Ведь
ясно было,
что она
слушала бы:
она ведь
танцевала
только со мной.
И
потом я бы
уже смог
пригласить
её туда: в театр,
кино,
консерваторию,
музей. Даже
может быть на
дачу к Деду:
ходить на
лыжах.
Прошло
несколько
часов, прежде
чем я понял, что
заснуть мне
не удастся.
Встал,
оделся, вскипятил
чай. Пожевал
чего-то, но
это не помогло.
Выходил на
площадку,
курил. Но сна
не было ни в
одном глазу.
И я
прибегнул к
последнему
средству –
достал семейный
альбом.
2
Этот
альбом с
фотографиями
был для меня
самой
большой
ценностью.
Старый
фотоальбом с
толстыми
плотными
листами
светло-коричневого
цвета с
тисненными
кленовыми
листьями.
Карточки в
нем
разложены в
строгом порядке, и
каждая
страница
альбома – это
страница
истории
нашей семьи.
Тетя
Белла всегда
держала его
завернутым в
кусок
материи на
дне ящика
гардероба.
Иногда
вечерами
доставала
его и,
бережно листая,
смотрела. Я
подходил к
ней, и она
подробно
рассказывала
историю
каждой
фотографии.
…Мужчина
сидит в
кресле – в
темной
тройке, пиджак
расстегнут,
из жилетного
кармана
тянется
серебряная
часовая
цепочка, на
голове – шелковая
ермолка. У
него
красивые
темные глаза,
умные и
добрые, нос с
маленькой
горбинкой,
расчесанная
надвое
борода. Это
мой дед –
Мешулам-Зейдел
Вайсман,
шапочник
маленького
местечка в
Белоруссии.
Рядом
с ним – тоже в
кресле –
бабушка Лия.
Она еще
молодая и
красивая,
блондинка с
черными глазами:
ей всего лет
двадцать
пять, наверно.
“Твой дедушка
очень
гордился
красотой бабушки.
Она была
самой
красивой в
местечке, и её
сватали за
сына самого
богатого в
нем. А вышла
замуж за
твоего
дедушку: они
с детства
любили друг
друга”. Сам я
помню бабушку
уже совсем
седой. Она
вынянчила
меня и научила
говорить.
Бабушка
обняла за
плечи
удивленно
раскрывшего
глаза
трехлетнего
мальчика в
сатиновой
рубашечке.
Это мой папа –
Гирш, тогда
Гершеле,
потом – по
паспорту –
Григорий
Соломонович.
Рядом с
дедушкой –
восьмилетняя
девочка: тетя
Белла.
На
другой
фотографии –
тоже дедушка.
Перед ним на
маленьком
столике
лежит
раскрытая
большая
книга, на
плечах
широкое
белое
покрывало с
черными
полосами и
кистями на
концах –
талес. На лбу
и обнаженной
правой руке
кожаные
коробочки на
длинных
ремнях –
тфилин.
–
Еврей
считался
тогда
достаточно
ученым, если
знал Тору и
Талмуд. Твой
дедушка знал
их не хуже
любого
раввина, хоть
и не учился в
еврейской семинарии
– ишиве: лишь
благодаря
своим способностям
и памяти – в
этом ты, к
счастью, в
него пошел.
Но он еще
читал и много
книг на древнееврейском,
еврейском и
русском. И
журналы и
газеты,
которые
приносил ему
учитель
русской
школы
Евгений
Павлович, заходивший
к нему
поговорить и
сыграть в
шахматы.
Жилось
нам нелегко,
потому что
дедушка, хоть
и был хорошим
мастером,
имел мало
работы: он,
поэтому,
брался за
всё, что
только мог. И
мы не знали
сильной
нужды, пока
дедушка не
умер во время
эпидемии
“испанки”.
Другая
фотография:
двое молодых
ребят в буденовках
сидят, держа
между колен
шашки. Это
мой папа и
дядя Коля,
которые
вместе со своим
учителем,
Евгением
Павловичем,
ушли в 18-м году
пошли
воевать за
советскую
власть: в 1920
году. Тетя
Белла
говорила, что
была еще одна,
на которой
они с ним, но в
тридцать
седьмом его
арестовали, и
её не
решились
сохранить.
Папа,
тетя Белла и
дядя Коля. У
тети Беллы коротко
подстрижены
волосы, папа
и дядя Коля в
толстовках с
портупеями.
Они тогда
учились на
рабфаке.
Вскоре после
того, как
было снята
эта
фотография,
тетя Белла и
дядя Коля
поженились, а
через три года
они
переехали в
Москву.
На
белой
постели
лежит
голенький
шестимесячный
мальчик: это Толя –
мой
двоюродный
брат. Толя в белой
рубашке с
красным
галстуком
дует в горн.
Толя сидит за
шахматной
доской.
А вот
большое
семейное
фото. В
середине в кресле
седая
черноглазая
женщина и
четырехлетний
мальчик в
матросском
костюмчике и белых
шерстяных
чулках,
сидящий у неё
на коленях –
она прижалась
щекой к его
голове: это
бабушка и я.
Слева от неё
сидят тетя
Белла и дядя
Коля, справа
папа и мама.
За
бабушкиным
креслом Толя.
Ему уже
пятнадцать
лет.
На
другой
карточке мы
сняты одни:
Толя и я. Мы сидим
рядом, он
обнял меня за
плечи. У нас
одинаковые
прически – на
косой пробор,
и глаза тоже
одинаковые –
дедушкины. У
Толи на
пиджаке два
значка:
комсомольский
и
осавиахимовский,
с цепочками.
И оба мы
такие важные.
Тогда мы
вчетвером
приезжали в
гости в Москву.
Толя
много
возился
тогда со
мной.
Взрослым было
некогда: они
ходили по
магазинам, по
музеям, а
вечером в
театр, и я
почти всегда
оставался с
ним. Он
сводил меня в
зоопарк, прокатил
там на пони;
брал с собой
в кино.
Покупал мне
мороженое и
ириски, катал
на
велосипеде. И
я гордился,
что у меня есть
такой
большой брат.
Второй
раз я поехал
в Москву с
бабушкой. У бабушки
была
гипертония, и
тетя Белла
обязательно
хотела
показать её
какому-то
известному
профессору.
Меня не с кем
было оставлять дома,
поэтому
бабушка
решила взять
с собой. Я был
страшно
счастлив:
опять увижу
Толю. Быстро
сложил в свой
ящик игрушки
и с досадой
думал, почему
взрослые так
долго
возятся. Папа
поехал за
билетом, а
мама с
бабушкой
что-то гладили
и складывали
в чемодан.
Приехал папа;
сказал, что
взял билеты
на
послезавтра
на утро.
Назавтра
к вечеру всё
уже было
уложено и упаковано.
Папа принес
большой торт, халву
и конфеты, и
мы сели пить
чай.
Мне стало
немножко
грустно:
всё-таки,
жалко, что
два месяца не
увижу маму и
папу. Они у меня
хорошие.
Правда, они
всё время
заняты: папа
работает
инженером-путейцем,
а мама хирургом
в больнице.
Зато в
воскресенье
я забираюсь к
ним в
кровать,
обнимаю
обоих за шеи, и
мы
разговариваем:
я им
что-нибудь
рассказываю,
а они
смеются. А
потом я
забираюсь на
папу верхом.
Через
два месяца
они приедут в
Москву. Им, конечно,
тоже жалко,
что мы
уезжаем: мама
взяла меня на
колени и весь
вечер не
спускала.
…Когда
мы в первый
раз ехали в
Москву, я был
еще
маленьким и
ничего не
понимал. А
теперь прижался
лицом к стеклу
и всё время
смотрел.
Мелькали
леса, поля,
станции и
деревни,
телеги и
машины у переездов.
В
Москве нас
встретили
тетя Белла и
дядя Коля.
– А
Толя где? –
первым делом
спросил я.
– У
Толи
экзамены на
аттестат
зрелости;
сидит,
трудится.
Хотел
поехать, но я
ему не
разрешила:
пускай учит.
– Как
он сдает? –
спросила
бабушка.
–
Пока все на
“отлично”.
Мы
сели на
такси. Когда
подъехали,
взрослые стали
вытаскивать
вещи, а я
стремглав
побежал по
лестнице. До
звонка я не
доставал и забарабанил
в дверь
кулаком. Кто-то
шел
открывать.
–
Толя! – заорал
я. – Это я:
Женька!
Толя
открыл дверь
и схватил
меня.
–
Женька, как
ты вырос!
– Ага!
Я скоро как
ты буду.
– А
бабушка где?
– Там,
внизу. Толя,
здорово, что
я приехал?
– Да!
Очень
здорово,
Женька.
Он
побежал вниз.
Через
несколько
минут
поднялся,
неся два
тяжелых
чемодана.
–
Толенька, не
спеши, тебе
тяжело, –
говорила ему
бабушка. Она
шла сзади.
– Ну
что ты,
бабуль.
Конечно,
ему не
тяжело: он
очень
сильный! По-моему,
самый
сильный.
Недаром он
хочет стать
летчиком.
– Ну, чем
порадуешь
бабушку? Как
отметки?
– Пока
сдал пять.
Все на
“отлично”.
– А
когда
следующий?
–
Через два
дня. Мам, я
сейчас
заниматься
не буду. Весь
день сегодня
сидел: почти
всё уже выучил;
и уже в
голову
ничего не
лезет. Я посижу
с вами?
– Иди,
детка, лучше
погуляй. У
нас тут свои
разговоры,
тебе это не
интересно, –
сказала
бабушка.
– А
Женьку можно
с собой
взять?
– А он
не устал? –
спросила
тетя Белла.
– Я не
устал, я с
Толей пойду!
Ведь я не
устал: правда,
бабушка?
– Ну,
иди, иди!
– Ура!
Мы
сбежали вниз по
лестнице. Но
по улице шли
солидно. Он
повел меня на
Миусский
сквер. Мы
сидели на
скамейке,
лизали
мороженое,
вложенное
между двумя
круглыми
вафлями; я
болтал
ногами и рассказывал
ему все свои
новости. Их
накопилось
много, все
были очень
важные, и
понять их мог
только Толя.
– А я
тоже буду
летчиком.
– А я не
буду, –
улыбнулся он.
Я
окаменел. Как
же так?!
– Я
решил, что
буду строить
самолеты. Но
не бойся:
летать, всё
равно, буду. В
институте
есть
аэроклуб, там
я научусь.
Ну,
раз так –
хорошо! Меня
это вполне
устраивало.
– А
меня
покатаешь на
самолете?
–
Обязательно.
Пошли домой.
…–
Садись-ка
ужинать, –
сказала тетя
Белла, накладывая
нам на
тарелки по
большому
куску яичницы
с сосисками.
– Мне
не хочется,
тетя Белла. – Я
хитрил: на
столе стояли
варенье и
домашний
рулет с
маком.
– А ну,
без
разговоров.
Это же
красноармейское
блюдо, –
сказал Толя.
–
Красноармейское
блюдо?
– А ты
не знал?
В
таком случае
разговаривать
не приходилось:
я съел всё
без остатка.
Остальное
помнил плохо,
потому что
сон
незаметно
сморил меня.
Когда
я проснулся,
то увидел,
что лежу
рядом с
бабушкой на
диване. Толя
уже не спал:
он лежал с
учебником на
раскладушке.
– Я к
тебе, можно?
–
Можно. Только
тихо: мне
нужно учить.
Я
прошлепал к
нему и улегся
рядышком. Он
учил, а я тихо,
как
договорились,
лежал и
смотрел на
него.
Пожалуй,
он прав. Ведь
интересней
всё время строить
новые
самолеты, чем
летать.
Только я
этого
вначале не
понимал. А он
понимал, потому
что он мой
старший брат:
он большой и
умный.
Потом
мы тихонько
встали,
почистили
зубы и умылись.
Вышли из
дома, сходили
в булочную и
купили
газету для
дяди Коли.
После
завтрака
вчетвером
поехали в
Парк культуры
и отдыха
имени
Горького,
потому что
было
воскресенье.
А Толя
остался дома:
заниматься.
Во
вторник я
встал рано:
Толя шел на
экзамен.
– Я с
тобой пойду, –
начал
просить я.
– Что
ты там будешь
делать? Нас
вначале всех впустят,
потом будут
вызывать по
очереди тянуть
билет. А
когда сдам,
нужно еще
ждать во
дворе, пока
все не
сдадут, –
тогда только
учительница
выйдет и
скажет нам
отметки.
– Ну,
Толя! Я тебя
во дворе буду
ждать и тоже
сразу узнаю
твою отметку.
Я никуда со
двора не уйду.
–
Ничего: пусть
идет. Он дома
с ребятами
куда только
не ходил – мы
его пускали:
мальчик должен
быть
мальчиком, –
вступилась
за меня бабушка.
Тетя
Белла дала
мне сверток с
бутербродами.
На школьном
дворе Толя
усадил меня
на скамейку.
–
Никуда
только не
уходи. – Он
ушел к
крыльцу, там
уже было
много народу.
А потом они
все начали
заходить в
школу.
Двор
опустел. Я не
стал терять
время: открыл
коробку
“конструктора”,
который
принес с
собой. Буду
собирать
дрезину.
Дрезина
была
наполовину
готова, когда
ко мне
подошел
какой-то
юноша.
– Ты
Женя, брат
Толи Литвина?
– Ага.
–
Никуда не
уходил?
–
Никуда. Я же
дрезину
делаю.
–
Дрезину? А ну
покажи, как
ты делаешь.
Через
минуту он уже
с увлечением
помогал мне.
Второй отвертки
у меня не
было, он
действовал
перочинным
ножом. Потом
к нам подошли
один за другим
несколько
ребят и две
девушки.
– Твой
брат сейчас
должен
отвечать.
Хочешь посмотреть?
– сказала
девушка,
которая
подошла последней.
Класс,
в котором они
сдавали
экзамен, был
на первом
этаже. Перед
окнами росли
кусты, и стоя
за ними,
можно было
видеть через
открытое
окно, как
идет экзамен.
Толя стоял у
доски и
что-то писал
в самом низу.
Через
несколько
минут он
начал
отвечать. Он
говорил
спокойно и
уверенно:
учителя только
кивали
головами.
–
Молодец!
Наверняка
опять
“отлично”
получит, –
прошептала
девушка.
Толя
вышел на
крыльцо.
–
Отделался!
Ну, как ты тут?
А где твой
“конструктор”?
– Наши
им играют.
Здорово ты
отвечал, мы с
ним из-за
кустов
видели.
У
скамейки
пятеро
Толиных
одноклассников
возились с
дрезиной. Она
была почти
готова, но
один из них
сказал:
– Надо
приладить
резиновый
моторчик:
будет сама
двигаться.
Он
куда-то ушел,
принес
резинку, и
они стали делать
резиновый
мотор:
закрепили
один конец
его на рамке,
а другой
муфточками
на оси. Ось
крутили,
наматывая на
неё резинку,
и дрезина
потом
двигалась сама.
Когда
всё
закончили, я
достал
бутерброды и угостил
всех. Пока
возились с
дрезиной, подошли
остальные
ребята и
девушки из
первой
группы. Их
встречали
вопросами:
“Ну, как?”
“Хорошо” или
“ничего” –
отвечали они.
День был
очень
хороший:
яркий-яркий,
солнечный, и уже
становилось
жарко.
На
крыльцо
вышла
учительница
и начала читать
отметки.
–
Литвин:
“отлично” –
услышал я,
схватил Толю
за руку:
– Толя,
тебе
“отлично”! – я
был страшно
счастлив в ту
минуту.
По
дороге домой
Толя
позвонил на
работу тете
Белле и дяде
Коле.
–
Бабушка, у
Толи
“отлично”! –
выпалил я,
едва войдя в
квартиру.
Мы
поели оладий
со сметаной,
и ушли в кино.
Смотрели
очень
хорошую
картину: про
Чкалова.
Все
дни Толя
много
занимался.
Чтобы не мешать
ему, я уходил
играть во
двор с
другими детьми.
Из них я
больше всего
подружился с
Игорем.
Толя,
делая
перерывы,
тоже выходил
во двор. Он
брал куски
дерева и
делал мне сабли
и кинжалы,
которых у
меня вскоре
стало больше
десятка. Еще
до моего
приезда он
вырезал мне
маузер и
окрасил его
тушью. Резал
от быстро и
красиво,
рукоятки у
двух сабель
были витые, а
маузер
совсем как
настоящий.
Когда
катался на
велосипеде,
сажал на него
и меня. И,
конечно, не
давал меня в
обиду, хотя,
вообще-то, я и
сам мог
постоять за
себя.
Но
однажды
рыжий Васька,
старше, а
потому и сильней
меня, отнял
деревянную
саблю и оловянного
солдатика. Я
уцепился за
него, не отпускал
и кричал:
“Отдай!”.
Пытаясь
освободиться,
он сильно
толкнул меня,
и я полетел в
песок. Было
больно и
обидно. В этот
момент на
него налетел
Толя, схватил
за шиворот и
крепко дал по
затылку.
Васька заревел
и бросил
отнятые
игрушки.
– Ах ты,
кусок! –
крикнул ему
Толя. – Еще раз
тронешь его,
голову
оторву.
– А он
за нас тозе
заступается,
– сообщила
маленькая
Зиночка,
сестренка
Игоря.
Да:
хорошо, когда
есть старший
брат – никто не
обидит. Я еще
больше
гордился им
после этого
случая.
Все
мысли,
которые у меня
возникали, я
спешил
сообщить ему.
Взрослым не
всегда
хватало
терпения понять
меня, а Толя –
понимал всё.
Может быть, потому
что еще
недавно был
таким же.
Однажды
мы сидели с
ним на
лавочке под
огромной
старой липой.
Солнце
заливало
ярким радостным
светом весь
двор. Толя,
как всегда,
выстругивал
мне еще один
кинжал и
рассказывал,
как был
открыт
Северный
полюс. Я
слушал, боясь
проронить
хоть слово.
Вот это да! И я тоже
хочу быть
таким.
– Толя,
а Южный полюс
еще не
открыт?
–
Открыт:
Амундсеном.
– Ну
ладно. Мы с
тобой тогда
откроем Западный
полюс.
Он
рассмеялся:
– Нет
такого,
Женька! Нет
ни Западного,
ни Восточного.
Это
был удар.
–
Жалко как! Мы
бы с тобой
вместе шли
всё время на
запад,
преодолели
все
препятствия,
как Седов и
Пири, и
открыли
Западный
полюс. Или Восточный.
Толя
с улыбкой смотрел
на меня,
потом вдруг
перестал
улыбаться, о
чем-то
подумал и
сказал
серьезно:
– А
ведь, правда:
жалко,
Женька! Мы бы
с тобой вместе
шли всё время
на запад,
преодолели
все препятствия,
как Седов и
Пири, и
открыли Западный
полюс. Но
Западного
полюса нет.
Но, ничего – не
грусти,
Женька: мы с
тобой еще
что-нибудь
обязательно
откроем.
–
Вместе?
–
Конечно,
вместе.
Он
обнял меня за
плечи.
– Эх,
Женька!
Хорошо, что у
меня есть
братишка.
Ему
нравилось
опекать меня,
но капризов
моих он не
терпел. Его
авторитет
был для меня
выше
авторитета
старших, даже
бабушки;
слушался я
его
беспрекословно.
Когда
он сдавал устный
экзамен, то брал
меня с собой.
Все ребята и
девушки из его
класса уже
знали, что я
брат Толи
Литвина. Выходя
после
экзамена, они
подходили ко
мне и
помогали
что-нибудь
собирать из
“конструктора”.
Я
прихватывал
с собой еще
“летающие колпачки”,
и они играли
с не меньшим
увлечением,
чем малыши.
Относились
они ко мне
хорошо.
Однажды после
экзамена
решили
поехать в
Парк
культуры. Толя
спросил:
– А
Женьку можно
с собой
взять?
–
Конечно: бери
его, – сразу
согласились
все.
В
Нескучном
саду сели на
траву. Оля,
девушка, с
которой я в
первый раз
подсматривал
из-за кустов,
как отвечал
Толя,
предложила:
–
Ребята,
давайте
споем!
–
Давайте,
давайте! –
сразу
поддержал её
я.
– А ты
знаешь
какие-нибудь
песни? –
спросила она.
– Знаю.
“Тучи над
городом
встали”,
“Каховку”, “Матрос-партизан
Железняк”, “По
долинам и по
взгорьям”, “В
далекий край
товарищ
улетает”, “Три танкиста”.
–
Откуда
столько
знаешь?
– По
радио. И еще
папа научил.
– Ну,
так запевай
какую-нибудь,
а мы подпоем.
Я
запел “Три
танкиста”[2]:
звонко и
громко. Они
вначале
улыбались, начали
тихонько
подпевать,
затем запели
серьезно. Мы
долго сидели
и пели песни.
Потом каждый
начал
говорить, кем
он мечтает
стать. Оля спросила
меня:
– Ну, а
ты кем
будешь?
–
Инженером-самолетчиком.
Как Толя.
– Ну,
ясно! – Все
рассмеялись.
А
после
следующего
экзамена он
повез меня на
Красную
площадь. Я
стоял,
разинув рот.
Столько раз
видел всё на
картинках, а
теперь настоящая!
Спасская башня
с часами,
кремлевская
стена,
мавзолей, похожая
на игрушку
церковь и
сама площадь,
плотно
замощенная
камнями. К
мавзолею
стояла
очередь. Мы
медленно
двигались,
потом вошли в
него, прошли
по коридору.
Под стеклянным
колпаком
лежал Ленин.
Было
торжественно,
люди
медленно
двигались с
непокрытыми
головами, и я
вместе с
ними.
Жилось
мне очень
неплохо. Тетя
Белла сводила
меня в
кукольный
театр,
смотрели
“Война игрушек
и мышей”; с
Толей я часто
ходил в кино. Кроме
того, он
много
фотографировал
меня своим
ФЭДом, только
карточки
обещал
сделать
потом, когда
сдаст все
экзамены.
Наконец,
Толя сдал
последний.
Через несколько
дней он
нарядно
оделся и ушел
в школу –
получать
аттестат
зрелости.
– Один
внук уже
кончил школу,
– говорила
бабушка. – Дай
Б-г теперь
дожить, когда
и ты кончишь
её.
На
следующий
день она с
утра
возилась на
кухне:
стряпала и
пекла. Пришла
тетя Белла,
они вдвоем
начали
хлопотать в
комнате.
Когда пришел
дядя Коля,
уже всё было
готово: стол накрыт
белой
накрахмаленной
скатертью, на
нем ваза с
цветами, уйма
вкусных
вещей и
графин с
домашней сливянкой;
все нарядно
одеты. Дядя
Коля поставил
на стол
бутылку вина
и пошел
умываться. Он
тоже
переоделся, и
мы сели за
стол.
Он
налил всем
вина, а мне
наливки.
Поднял рюмку:
– Ну
вот, Белла, мы
и дождались:
сын кончил
школу. Совсем
большой уже.
Ну, что ты?
У
тети Беллы с
глаз
катились
слезы, она
пыталась
справиться с
ними,
пыталась
улыбаться, но
они всё
текли.
– Ну
что ты,
мамочка? –
обнял её
Толя.
– От
счастья,
сынок. Я
сегодня
самая
счастливая: у
меня уже взрослый
сын. Ты
прекрасно
закончил
школу и вырос
таким, что за
тебя не
приходится
краснеть. Не
сердись,
Коля, не
сдержалась.
Ну, Толенька,
за твое
здоровье!
Потом
начали
дарить Толе
подарки. Дядя
Коля и тетя
Белла
подарили
наручные
часы; бабушка
от себя свитер,
который сама
связала, и
передала
подарки от
моих
родителей: от
мамы
собрание
сочинений
Лермонтова и
от папы узкую
длинную коробочку.
Толя открыл
её.
–
Логарифмическая
линейка! – он
подвигал узкой
внутренней
линеечкой и
стеклянным
квадратиком.
На ней как-то
считают.
Когда
вырасту, тоже
выучусь пользоваться.
А
потом вдруг
сообразил,
что только я
ничего не
подарил.
Взрослые
хитрые: сами
купили подарки,
а мне ничего
не сказали, и
мне нечего
подарить
Толе. Было
страшно
обидно. Я
выскочил
из-за стола и
заревел.
– Вот
тебе раз! Ты
чего ревешь? –
кинулся ко
мне Толя.
– Да-а!
Они тебе
купили и мне
ничего не
сказали, и я
тебе ничего
не подарил.
– Так
ты ведь еще
маленький.
Вот когда
вырастешь и
будешь
работать,
купишь мне.
Перестань
реветь:
стыдно!
Красноармейцы
ведь не
плачут.
Раз
красноармейцы
не плачут, не
имел право плакать
и я. И я
перестал
реветь, но
успокоился
не
сразу. Толя
посадил меня
к себе на
колени, и я
уткнулся
лицом ему в
грудь.
Я
успокоился.
Говорили еще
тосты.
– Ну, а
теперь
давайте
выпьем за
нашу с вами
советскую
власть,
которая дала
и нам самим и
нашим детям
получить
образование. Мы
с Гришей
воевали за
нее и, если
потребуется,
опять пойдем,
– сказал дядя
Коля.
– Не
дай Б-г, -
вздохнула
бабушка.
–
Конечно: не
дай Б-г. Но
если надо
будет, то пойдем.
– И еще
за товарища
Сталина, –
добавил Толя.
– И за
товарища
Сталина! –
подхватил я.
–
Давай-ка,
Женька, споем
с тобой
“Каховку”, – сказал
дядя Коля. И
мы спели с
ним “Каховку”
и еще много
других песен.
Я всё,
всё помню
ясно. Это
была самая
лучшая пора в
жизни – пора
безоблачного
счастья.
3
И
вдруг всё это
разом
оборвалось.
Я
проснулся и
увидел, что
все стоят
возле репродуктора
и
внимательно
слушают.
Такого еще ни
разу не было,
я очень
удивился, тем
более что все
были какие-то
странные:
бледные, и
губы сжаты.
Что такое? Я
соскочил с
дивана и побежал
к ним.
– Тихо,
Женька! -
сказал мне
Толя.
– А
почему тихо? –
спросил я
шепотом.
–
Молотов
выступает.
Война!
–
Война?! С кем?
– С
фашисткой
Германией.
– Ой,
вей! Ой, беда! –
причитала
бабушка.
–
Ничего,
бабуся, мы их
скоро
разобьем, –
сказал Толя.
Я
убежал во
двор и
встретил
Игоря.
–
Война!
–
Война! С
фашистами.
– Толя
сказал: мы их
скоро
разобьем.
– Ага!
Конечно,
скоро
разобьем.
Мы
разошлись по
домам.
Бабушка, дядя
Коля, тетя
Белла и Толя
сидели у
стола и молчали.
Я
слышал
раньше от
взрослых про
бой с японцами
у озера Хасан
и про войну с
белофиннами,
но дома тогда
ничего не
менялось, да
я и не понимал
еще. Сейчас я
тоже как
следует не
понимал, что
произошло, но
по виду
взрослых, по их
молчанию
почувствовал,
что что-то
очень
страшное.
Война!
Что такое
война? Это
когда летят
самолеты,
мчатся танки,
несется
конница с
саблями
наголо, бегут
красноармейцы
с винтовками
наперерез,
кричат “Ура!”,
стреляют и
колют врага
штыками. Так
понимал я
войну.
Жизнь
изменилась.
Всё так же
двор залит
ослепительным
солнечным
светом, но во
дворе люди
набивают
песком мешки
и
закладывают
окна подвала:
там будет бомбоубежище.
Стекла окон
заклеили
крест накрест
полосками
материи.
Часто
слышались
слова: налет,
бомбить,
тревога. Люди
стали другими:
суровыми, не
шутили и не
смеялись. Они
ходили на
занятия по
противовоздушной
обороне. Тетя
Белла
принесла
домой противогаз.
Однажды
ночью
страшно
завыла
сирена. Бабушка
быстро одела
меня и повела
в убежище. Там
были Игорь и
все наши
ребята со
двора. Мы
долго сидели
в убежище,
никто не
разговаривал;
вслушивались,
что творится
снаружи. Эта
первая
тревога была
учебной. А
потом были
уже
настоящие.
А в
какой-то день
Толя сказал:
– Мама!
Я завтра
уезжаю.
– Как
уезжаешь?
Куда?
–
Мамочка, ты
пойми меня,
пожалуйста.
Разве можно
сейчас
учиться,
когда идет
война? Я
сегодня
ходил в
военкомат,
просил
направить
меня в летную
школу. Мне
велели
завтра
явиться с
вещами. Мама,
я не имею право
сидеть дома,
когда все
идут воевать.
–
Почему ж ты
мне не
сказал, что
идешь в
военкомат?
– Не
хотел тебя
волновать. И
нас ведь не
прямо на
фронт
отправляют:
сначала
обучат летать.
А папе я
говорил.
Толя
всё-таки
станет
летчиком.
Жаль, что я еще
мал: меня не
возьмут
никуда в
армию.
Назавтра
мы проводили
его к его
школе, где был
назначен
сбор. Там
было много
ребят; возле
каждого
матери, отцы,
братья,
сестры. Пора
была прощаться.
Толя
поцеловал нас
всех.
–
Будешь мне
писать?
– Буду,
но я умею
только
печатными
буквами.
– Пиши
мне
печатными.
Потом
их построили
и повели на
вокзал, и мы тоже
шли,
провожали их.
Тетя
Белла
все-таки
сводила
бабушку к
известному
профессору.
–
Осмотрел он
меня, померил
давление и
сказал:
“Главное для
Вас – это
покой”. А я ему
говорю: “Доктор,
разве может
сейчас быть
покой?” Он только
развел
руками, –
рассказывала
бабушка
вечером дяде
Коле. – Может у
меня быть
покой, когда
я не знаю, что
с Гришей и Розочкой?
Ведь там уже
немцы.
В
нашем городе
уже немцы?!
Они ходят по
нашему дому,
трогают наши
вещи и мои
игрушки? А что
с мамой и
папой? Я до
сих пор и не
подумал, что
с ними может
что-нибудь
случиться. Я
подошел к
бабушке и
прижался к
ней.
–
Ничего, мой
птенчик. Дай
Б-г, будет всё
хорошо.
–
Белла,
слушай: нас
должны
эвакуировать.
Когда, точно
еще не
сказали, но в
ближайшие дни.
Ты завтра
оформи
расчет у себя
в библиотеке
и начни
собирать
вещи, – сказал
дядя Коля.
– А что
брать?
Говорят, что
это не
надолго, что к
зиме война
кончится.
– Бери,
на всякий
случай,
зимние вещи
тоже. Как
только быть с
мамой и
Женей? У них
нет с собой
зимних
пальто.
–
Возьму
старое
Толино, переделаем
ему; а маме
мое прежнее. –
Они начали
совещаться, а
меня, чтобы
им не мешал,
уложили
спать.
Бабушка
начала
собирать
вещи с утра.
Вечером
пришли тетя
Белла и дядя
Коля, и они
втроем
готовились к
отъезду. Из
шкафа вынули
почти всю
одежду. Из
неё отбирали
необходимое
и укладывали
в чемоданы.
Тогда
же мы и
узнали, что
дядя Коля с
нами не едет.
Узнали, когда
тетя Белла
вынула его зимнее
пальто, и он
сказал ей:
– Не
надо!
–
Почему?
– Я иду
в ополчение:
уже ходил в
военкомат.
– И ты
тоже? Ты же
получил бронь
из-за зрения.
– Ну,
получил. Но
ты пойми,
Белла: наш
мальчик пошел
в армию;
Гриша, если с
ним ничего не
случилось,
тоже
наверняка
уже воюет.
Как я могу –
сидеть в
тылу?
Тетя
Белла
плакала, он
успокаивал
её, а потом
заставил
продолжать
сборы.
Возились далеко
за полночь.
Шторы были
плотно закрыты,
горела лампа.
А
назавтра
дядя Коля
сообщил:
-
Эшелон
уходит
завтра
вечером.
Придется поспешить.
Мне только
отложи белье,
больше ничего
не нужно:
велели
послезавтра
явиться на
место сбора.
На
этот раз не
спали всю
ночь. Меня
уложили
спать, но я
часто просыпался
и видел, как
тетя Белла,
дядя Коля и бабушка
укладывают
посуду,
свертывают и
пересыпают
нафталином
ковры,
увязывают постели.
В комнате всё
стояло вверх
дном. Утром я
не узнал её:
голые стены,
голая кровать,
стол без
скатерти,
нигде ни
салфеток, ни
ваз. В
комнате
сильный
запах
нафталина.
Стоят
чемоданы и
тюки,
несколько
сумок с
продуктами. К
одной из
сумок
привязан
чайник.
Я
ушел во двор.
– А мы
уезжаем
сегодня, –
сообщил я
ребятам.
Мы
начали
играть –
конечно, в
войну. Дома
еще
продолжались
хлопоты. Часам
к четырем они
кончились,
женщины прилегли
отдохнуть, но
в шесть часов
приехал на
грузовике
дядя Коля. В
кузове
машины лежало
уже много
чемоданов и
тюков. Наши
вещи тоже
положили в
кузов, и дядя
Коля уехал. Мы
пошли
прощаться с
соседями.
Потом поехали
на вокзал.
Возле
здания
вокзала было
огромное
количество
вещей. На них
сидели люди,
среди них больше
всего детей,
стариков и
женщин. Там
был и дядя
Коля. Мы тоже
уселись на
чемоданы.
Наступила
ночь, но
посадку всё
не начинали.
Мне раньше
никогда не
приходилось
не спать
ночью, да
притом еще
сидя на
чемоданах на
улице. Ночь
была теплая,
стояла
тишина; люди
тихонько
разговаривали.
Дядя Коля и
тетя Белла
всё время
говорили
друг с
другом.
Бабушка
встала, мы
начали прохаживаться
вдоль
длинного
ряда вещей и
сидящих на
них людей.
Стало, как
будто,
чуть-чуть
светлей.
–
Скоро начнет
светать, –
заметила
бабушка.
–
Хорошо бы, не
было тревоги,
– сказал я.
И
почти тут же,
будто в ответ
мне, раздался
тоскливый,
хватающий за
сердце звук
сирены. Из
репродукторов
на столбах
раздалось:
“Граждане,
воздушная
тревога! Граждане,
воздушная
тревога!
Следуйте в
метро. Вещи
оставляйте,
они будут
охраняться”. К
нам бежали
дядя Коля и
тетя Белла.
Дядя Коля
взял меня на
руки, тетя
Белла
помогала
бабушке; мы
шли к метро.
Внизу
на станции к
платформе
были приставлены
лесенки, по
ним люди
спускались
на пути и
быстро
уходили в
тоннель. Шли
долго и далеко.
Я шел,
держась за
руку дяди
Коли, и озирался
по сторонам.
Всё было
черное:
стены, толстые
кабели и даже
камни,
которые
пачкались.
Сколько
просидели мы
под землей,
не помню, но
казалось,
сидели
страшно
долго. Сверху
ничего не
было слышно:
что там
сейчас?
Наконец
объявили
отбой, и мы
вышли из
метро,
измученные
бессонной
ночью, с
пятнами на ногах
и локтях от
темных
пачкающих
камней. Было
уже светло.
Нашли свои
вещи: всё
было цело.
Почти
тут же
объявили
посадку. Дядя
Коля вместе с
другими
мужчинами
носил вещи к
вагону, тетя
Белла ушла с
ним, а мы с
бабушкой остались
возле вещей.
Дядя Коля
пришел
последний
раз, взял
последний
тюк, забрал
меня с бабушкой,
и мы пошли к
эшелону.
Мы
ехали в
“теплушках”. Вдоль
торцевых
стен были
устроены два
яруса нар.
Под нижние
нары
засовывали
вещи, но там
не хватало места
– вещи
загромождали
часть пола.
На нарах
лежали тюки с
постелями, но
их никто не
распаковывал.
Началось
прощание.
Никто не
знал, когда
увидятся
снова.
Плакали
женщины.
Мужчины, которые
оставались,
чтобы вскоре
уйти на
фронт, старались
казаться
бодрыми,
пробовали шутить.
Дядя
Коля
прощался с
нами.
– До
свидания,
мама! – сказал
он бабушке.
–
Дай-то Б-г! Я
вас очень
прошу –
берегите
себя, Коля! Не
знаю,
увидимся ли:
я ведь старый
человек, и
теперь война.
Так вот я Вам
сейчас таки
хочу сказать:
я была тогда
против, когда
Белочка
пошла за вас
замуж –
потому, что
вы русский. Я
ведь
опасалась
русских: мой
двоюродный
брат был же
убит во время
погрома.
Поэтому я не
хотела вас,
хотя вы и
воевали вместе
с моим сыном
и были его
самым близким
другом. Но я
увидела, как
Белочка
счастлива с
вами, как вы
её любите, с
каким уважением
к ней
относитесь.
Вы очень
добрый: у вас
золотое
сердце. И я
вас тоже
полюбила – как
своего сына:
вы мне очень
родной
человек.
Берегите
себя, Коля!
Они
расцеловались.
Наступила
моя очередь. Дядя
Коля поднял
меня:
– Ну,
береги
бабушку и
тетю Беллу.
Ты теперь
единственный
мужчина
рядом с ними. – Я
обнял его за
шею и
поцеловал в
небритую щеку.
С
тетей Беллой
он прощался
долго. Она
плакала, а он
что-то
говорил ей,
пытаясь
успокоить, и
целовал
бессчетное
количество
раз.
…Поезд
тронулся.
Люди стояли у
двери,
неотрывно
глядя на
провожавших:
их была возле
поезда целая
толпа. Я
сидел сверху
на нарах и
смотрел в
окошко. Дядя
Коля долго шел
за поездом,
махал рукой и
что-то
кричал.
Уже
давно
исчезли
вдали и
вокзал и
провожающие,
а люди еще
долго стояли
у отодвинутых
дверей и
смотрели
назад. Потом
тетя Белла и
бабушка
залезли на
нары,
распаковали
тюк и
постелили
постели. Я
разгулялся и
не хотел
спать, но
едва лег, тут
же уснул, а
когда
вечером
проснулся, мы
были уже
далеко от Москвы.
4
Ехали
мы долго.
Проехали Урал.
Потом пошла
Сибирь.
Приехали в
Турск ночью.
Всех нас
временно
поместили в
нескольких
огромных
комнатах. Тут
же, на
чемоданах
или на полу,
постелили
постели. Мы
прожили там
два или три
дня. Тетя
Белла с утра
куда-то
уходила
вместе с
другими. Я
оставался с
бабушкой, но
там было
много детей,
и мы играли.
…Тетя
Белла
привела
подводу,
погрузили
вещи и две
койки. Колеса
хлюпали по
жидкой грязи.
Город
напоминал
мой родной
городок в Белоруссии:
в основном
маленькие
деревянные дома,
только на
центральной
улице, по
которой
проехала
наша подвода,
стояли кирпичные
здания.
Мы
поселились в
небольшом
деревянном
домике, в
маленькой
комнате.
Рядом в
комнате побольше
жила хозяйка
с сыном,
Ленькой – он
был моим
ровесником.
Тетя Белла
поступила на работу,
бабушка
занималась
домашними
делами, а я
играл с ним.
По
радио
раздавалось:
“В последний
час...” Немцы
подходили к
Москве. И мы
ничего не знали о
маме и папе. Я
часто
вспоминал о
них. Бабушка
нередко
заставала
меня
забившимся в
угол, о чем-то
упорно
думающим.
– Что
с тобой, мой
маленький? –
спрашивала
она, положив мне
на голову
руку.
Я
прятал глаза:
–
Ничего,
бабушка, я
так. – Я боялся
сказать правду
– знал, как
сильно она
расстроится.
Бабушка
только
вздыхала и
уходила на
кухню.
…Но
однажды я
проснулся
ночью.
Бабушка и тетя
Белла спали
на своей
кровати. Мне
стало страшно.
Где мама и
папа? Острая
тоска сжала сердце:
где они, мои
мама и папа,
самые лучшие
мама и папа? А
может быть,
их убили? Я
тихонько
заплакал.
– Что
с тобой, мой
птенчик? –
возле меня
стояла бабушка.
– Ну, что ты, моя
детка?
Я уже
совсем не мог
сдерживаться
и судорожно рыдал.
Бабушка тоже
плакала. Тетя
Белла
пыталась
успокоить
нас обоих.
Постепенно я
утих. Голова
была страшно
тяжелая; я
скоро заснул,
держа руки
бабушки и
тети Беллы.
Когда
проснулся,
тети Беллы
уже не было.
Бабушка
сидела возле
моей кровать
с
молитвенником
в руках. Губы
её горячо
шептали
слова молитв,
а из глаз
лились слезы.
Я
притворился,
что сплю.
Вскоре она кончила
молиться, но
еще долго
сидела возле
меня. Потом
встала,
поправила на
мне одеяло,
тяжело
вздохнула и
ушла делать
домашние
дела.
Тетя
Белла
написала
письмо в
Москву, соседке
Зое Павловне,
что если
придут к нам
на московский
адрес письма,
переслать их
в Турск. Но
писем, все
равно, не
было.
Но
вот, наконец,
пришло
письмо. От
мамы! Она
писала, что и
папа и она в
армии почти с
первых дней
войны. Вскоре
она потеряла
папу из виду,
ничего о нем
не знала. И
вдруг недавно
опять
встретила
его. Они
очень
беспокоятся
о нас, тем
более что на
прежние её
письма не
было ответа:
наверно, они
не дошли.
Этот день был
праздничным
для нас. Мы показывали
письмо всем
нашим
знакомым, а
вечером
пошли в кино.
Пришли
письма от
дяди Коли, из
московского ополчения,
и от Толи, из
летной школы
пока. Мы
немного
успокоились:
наши все
живы.
Но
радио
продолжало
нести
тревожные
вести: немцы
уже под самой
Москвой.
Часто
передавали
мужественную
и суровую
песню того
времени:
“Вставай,
страна
огромная!
Вставай
на смертный
бой
С
фашисткой
силой темною,
С
проклятою
ордой!
Пусть
ярость
благородная
Вздымает,
как волна.
Идет
война
народная,
Священная
война!”[3]
…Были,
конечно, и
другие
стороны
жизни. Наступила
великолепная
сибирская
зима с её морозами,
когда снег
радостно
сверкает на
солнце, и
совсем нет
ветра. Мы
пропадали с
Ленькой на
улице
большую
половину дня.
Скатывались
на санках
вниз с
высокого
склона
оврага, по
очереди
бегали на его
лыжах,
прыгали в
сугроб с крыши
сарая,
подсаживались
на
проезжающие
сани. Мне не
было холодно:
бабушка
перешила
старое
Толино
пальто, а
шапку и
валенки получили
по ордеру.
Вечерами
бабушка, тетя
Белла и тетя
Даша,
хозяйка,
подолгу
сидели за
самоваром.
Изредка
приходили
гости, жены сослуживцев
дяди Коли, и
бабушка
ставила на
стол ржаной
пирог с
морковью.
Но с
продуктами
становилось
всё хуже.
Поэтому
учреждение
дяди Коли,
чтобы помочь
нам, организовало
столовую, где
на каждого
служащего и
членов его
семьи
выдавали
обеды. За
ними ходила
бабушка.
На
Новый год нам
устроили
елку. Елка
была высокая
и пышная, её
украсили
игрушками и
зажгли
лампочки, и
она так
чудесно
пахла, а лампочки
так весело
горели. К нам
с Ленькой
пришли трое
мальчиков и
девочка. Мы
веселились,
прыгали
возле елки,
пили чай со
сладкими
булочками и
были
счастливы.
Новый
год принес
радостную
весть: немцев
разбили под
Москвой. Но
тут же горе
вломилось в
нашу дверь.
Убили дядю
Колю.
На
тетю Беллу
целую неделю
страшно было
смотреть: она
почти ничего
не ела, много
плакала, а в глазах
её появилось
то печальное
выражение,
которое
потом
никогда не
исчезало. Она
начала
седеть.
Впервые я
увидел, как
тетя Белла
курит.
Сгорбилась
бабушка.
Я
тоже переживал,
вспоминая
дядю Колю:
доброго,
веселого,
любителя
попеть и
пошутить. Он
уже больше
никогда не
вернется, не
сядет за
стол, не скажет:
– Ну,
Женька!
Давай-ка
споем с тобой
“Каховку”!
Теперь
я еще больше
боялся за
маму и папу. Но
от них пришли
письма. Мама
была
жива-здорова,
её наградили
орденом:
Красной
Звезды. От
папы письмо
пришло из
госпиталя: он
был ранен, но
ранение не
опасное – в
мягкие ткани.
Прошла
зима, потом
весна.
Наступило
лето. Часто
было очень
жарко. Иногда
откуда-то
тучами
налетали
комары, потом
гнус, мерзкая
мелкая мошка.
Стало
голодней. В
мае еще
большинство
сотрудников
наркомата
отозвали в
Москву, а семьи
остались в
Турске. И
обеды стали
скудными:
ежедневно
выдавали
одни и те же
суп на костном
бульоне с
ржаной
лапшей и
вареные легкие.
Но бабушка,
добавив к
легким
картошку, лук
и лавровый
лист,
сооружала
жаркое,
которое мне
казалось
тогда
страшно
вкусным.
Иногда еще
выдавали
суфле с
большим
количеством
крахмала.
Тетя Белла и
бабушка
выменивали
вещи на
продукты, в
основном – на
картошку.
Давно
кончился
сахар,
привезенный
из Москвы: до
этого они
берегли его
для меня,
сами пили чай
просто так.
Нам
выделили
участок под
картошку; в
июне мы
посадили её и
потом ходили
с бабушкой
полоть, а
тетя Белла
окучивать.
Осенью
собрали урожай;
сушили картошку
в комнате,
рассыпав по
полу. Она
была очень
вкусная, эта
выращенная
нами самими картошка.
Кроме
того, тетя
Даша дала нам
две грядки у себя
на огороде.
Мы посадили
огурцы и
помидоры.
Помидоры не
вызревали, их
клали на подоконник
или прятали в
темноту, чтобы
они
покраснели.
Тете
Белле выдали
на службе
капусту,
которую
вырастили в
подсобном
хозяйстве,
куда тетя
Белла
несколько
раз уезжала
работать. Она
привозила
оттуда
турнепс,
необыкновенно
сладкий.
В
распределителе
получали
время от
времени
растительное
масло:
конопляное
или
рыжиковое. О
еде тогда
говорили
много: люди
не наедались
досыта.
Мне
исполнилось
восемь лет.
Восемь лет! Я
давно мечтал,
чтобы мне
исполнилось
восемь лет. В
восемь лет
человек уже
большой – он
идет в школу
учиться.
Школа
была очень близко,
мы сами с
Ленькой
ходили туда
записываться.
Первого
сентября,
одетые во всё
лучшее,
отправились
в неё, важные
донельзя.
Учеба
шла у меня
легко, я еще
раньше умел
немного
читать и
считать. Нам
выдали
тетради и
учебники, в
основном
старые,
подклеенные,
которые мы
потом должны
были сдать
обратно,
потому что их
было мало.
Домой я с
гордостью
нес
маленькую
белую
булочку, их
выдавали как
завтрак, а
придя,
преисполненный
важности,
садился
делать уроки.
Вскоре
к нам
прикрепили
вожатую,
ученицу десятого
класса,
которая,
оставаясь с
нами после
уроков, читала
нам книги. Мы
оформляли
стенгазету, подбирая
для неё
вырезки из
газет.
Несмотря на
военное
время в школе
была очень
хорошо
поставлена
работа с
пионерами и
октябрятами,
часто
устраивались
утренники
силами самодеятельности,
работали
всякие
кружки. Я
ходил в
хоровой: петь
я любил, а там
учили новым
песням.
Периодически
устраивали
походы в
кино.
Но ни
на минуту не
забывали, что
идет война. Лиля,
наша вожатая,
рассказала
нам о Зое Космодемьянской.
В кино мы
тоже выдели
войну, и на
утренниках
пели песни и читали
стихи про
войну. На
лестнице
стоял дежурный
старшеклассник
с учебной
винтовкой.
Приходили
письма с
фронта. Папа
снова воевал,
а Толя кончил
летную школу,
стал летчиком-истребителем.
Теперь я уже
тоже писал
им.
Наступила
зима, вторая
военная зима.
Многое было
не похоже на
первую зиму.
Тогда мы чувствовали
себя
выбитыми из
привычной
колеи, теперь
как будто
привыкли. А
зима выдалась
трудней
предыдущей.
Весной еще в
целях экономии
не разрешали
включать
свет до
восьми часов
вечера. Летом
это было
незаметно, но
с осени до
восьми часов
сидели с коптилками.
А в
октябре на
нашей улице
вообще
отключили
электричество.
Почему так
сделали, не
знаю, потому
что на
остальных
улицах свет в
домах горел.
А мы все
вечера сидели
с коптилками.
Их продавали
в магазине,
они походили
на маленькие
керосиновые
лампочки со
стеклянными
трубками,
которые моментально
закапчивались
и лопались
немногим
позже.
Керосин
достать было
почти невозможно;
бензин
некоторые
жгли, добавив
туда соль, но
мы боялись – и
у нас в
коптилках
горел скипидар,
давая не
много света и
уйму копоти.
Хуже
было с
дровами: дом
был старый,
за ночь сильно
выдувало. Мы
укрывались
всем, что у нас
было; утром
мне
приходилось
одеваться под
одеялом. В
школе трудно
было с тетрадями:
для классных
работ нам
давали, а
домашние
задания
писали на чем
попало –
старых тетрадях,
конторских
книгах. Но
всё это было не
главное.
Главное
– это были
сводки
Совинформбюро
“В последний
час”: немцы
подошли к
Сталинграду.
Второй
Новый год в
эвакуации.
Встретили
его тихо,
взрослые
просто досидели
до
двенадцати
часов,
поздравили друг
друга,
посидели еще
с полчаса и
легли спать.
В
школе
устроили
елку, давали
подарки детям,
чьи отцы были
на фронте. Я
простудился
перед самым
Новым годом,
неделю болел
гриппом и на
елке не был.
Учительница
пришла к нам
домой
навестить
меня и
принесла мой
подарок –
немного
конфет и
печенья;
велела приходить
в школу:
будем ходить
в кино всем
классом с ней
и Лилей.
После её
ухода с
трудом уломал
бабушку и
тетю Беллу
взять по
конфете.
Но мы
все получили
очень
большой
подарок: немцев
разбили под
Сталинградом,
Красная Армия
перешла в
наступление.
Все ликовали,
показывали
друг другу
газеты,
поздравляли.
5
Что-то
неладное
вдруг
случилось с
бабушкой и
тетей Беллой.
…Наш
класс пошел в
театр,
смотрели
какую-то
пьесу про
войну. Там
пели “Прощай,
любимый
город: уходим
завтра в
море” и
замечательную
песню “... и
везде повторял
я слова:
дорогая моя
столица, золотая
моя Москва!”.
Потом
старика,
певшего её, застрелили
немцы.
Шел
домой под
большим
впечатлением,
желая скорей
всё рассказать
бабушке. Я
застал её
заплаканной.
– Что
с тобой,
бабушка?
Она
вдруг крепко
обняла меня и
прижала к себе.
– Ах,
детка моя! –
она опять
заплакала.
Что такое?
–
Бабусь, не
плачь. Ну, что
ты?
–
Ничего,
ничего. Это я
так, –
заторопилась
она. – Я
слушала радио,
как эти немцы
зверствуют.
Убийцы
проклятые,
сколько они
принесли
горя! – Я
никогда еще
не видел её
такой
неистовой,
мою бабушку. – Передушила
бы их всех
собственными
руками!
– Мы
их победим,
бабушка. Наши
ведь уже
наступают.
– Да,
детка: мы
победим. Но
кто вернет
тех, кто погиб?
Кто? – она
почти не
слушала меня;
казалось,
разговаривала
сама с собой,
продолжая крепко
прижимать
меня к себе.
Потом, словно
опомнившись,
сказала:
– Иди
гуляй, иди.
Погоди: ты же
есть хочешь.
Она
наложила мне
полную
доверху
тарелку.
– А
тебе с тетей
Беллой?
– Я
уже ела,
больше не
хочу; тете
Белле осталось.
Ешь, ешь,
детка!
Она
сидела возле
меня,
смотрела, как
я ем, подавала
мне хлеб.
Смотрела она
неотрывно, как-то
странно: мне
было не по
себе под этим
взглядом – я
быстро поел и
убежал
гулять.
Ленька
предложил
сходить на
рынок, купить
“серку” –
темные
полупрозрачные
кусочки
застывшей
смолы,
которую жевали
местные
ребята и я
тогда тоже.
Сбегали, купили
два кусочка и
жевали, пока
она не стала
горькой.
Потом пошли
кататься на
санках в
овраг, и я
забыл о том,
как
встретила меня
из театра
бабушка.
Она
сильно
изменилась с
того дня:
вдруг сразу
стала совсем
старенькой, в
ней уже не
было прежней
бодрости и
подвижности.
Она часто
сидела на
кровати,
устремив
куда-то
взгляд, глаза
её горели, а
губы
беззвучно
шептали
что-то. Я не
один раз
заставал её
заплаканной,
но она прятала
тогда от меня
лицо.
Она и
тетя Белла
почему-то
разговаривали
тихо, бабушка
вздыхая, а
когда я входил,
они часто
прекращали
разговор. Что
бы это могло
значить?
Однажды
ночью,
проснувшись,
я услышал их
шепот:
– Ему
пока не надо
знать… – О чем
они?
В
воскресенье
я вскочил
рано, взял у
тети Беллы
карточки,
деньги и
побежал за
хлебом. Магазин
был рядом,
мне уже не
раз поручали
брать хлеб.
Там уже
стояла
очередь:
ждали, когда
привезут его.
Сказали, что
не раньше, чем
через два
часа. Я
простоял в
очереди
почти час и
сильно
захотел есть.
–
Тетя, вы не
уйдете? Я
скоро приду, –
сказал я женщине,
стоявшей за
мной.
– Иди,
мальчик, не
бойся: я буду
стоять.
Хлеба
дома нет, но
что-нибудь
найдется.
Быстро съем и
приду.
На
углу стояла
толстомордая
девчонка лет двенадцати.
Я знал её: она
жила через
три дома от
нас. Увидев
меня, она
повернула ко
мне лицо и
вдруг
закричала:
– Жид!
Жид!
Я
плохо понимал,
что это
такое, но
должно быть,
что-то обидное.
– А ты
дура, –
ответил я и
пошел дальше.
Она
побежала за
мной, крича в
спину:
– Жид!
Жид! Абгам!
Абгам!
Ах,
вот оно что:
кричит так,
потому что я
еврей. Ну и
что? Чем я
хуже, что я
еврей, а не
русский? Мне
стало очень
больно,
обидно: слезы
выступили у
меня из глаз.
Ну, погоди,
толстомордая!
Я резко
повернулся и
изо всех сил
хлестнул её
авоськой по
лицу. Она
заревела и
бросилась
бежать.
Я
бежал за ней
и, не
переставая,
хлестал и хлестал
её авоськой.
Она бежала
всё быстрей.
Я отстал.
Схватил ком
мерзлого
конского
навоза и
запустил в
нее. Он попал
ей в голову.
Она громко
закричала и,
толкнув
калитку,
вбежала к
себе во двор.
Я
пришел домой,
весь дрожа от
возбуждения,
с пылающим
красным
лицом. Едва
успел ответить
на расспросы
тети Беллы,
что случилось,
как к нам
ворвалась
мать
девчонки,
таща её за
руку.
–
Этот?
– Ну
да.
– Ишь,
фулюган
проклятый! Ты
малого сваво
укроти, а то я
сама ему
башку оторву!
– накинулась
она на тетю
Беллу. –
Понаехали
тут, выкурованные
(эвакуированные)!
Ничего:
найдем на вас
управу.
–
Правильно
сделал: она
сама первая
пристала к
нему. А
управу я на
тебя найду за
те слова, что
она ему
кричала. И не
смей на нас
орать: мой
муж погиб на
фронте, сын
воюет, а его
родители… – она
вдруг
осеклась.
Тетя
Даша вышла из
комнаты. Она
налетела на соседку:
– Не
трожь их,
слышь! Беда
их сюда
пригнала. И малого
не трожь: я
твою девку
знаю.
– А
сумкой ей по
лицу да
мерзлым
комом по голове
– это как?!
– Ты
за что её? –
спросила
меня тетя
Даша.
– Она –
фашистка.
Кричала мне:
“Жид!”, “Абгам!”.
–
Врет он!
Ничего я не
кричала!
– Это
ты сама
врешь! Он-то
никогда не
врет. Правильно
сделал: его
родители
воюют, а ему
“жид” кричать
будут?
–
Чего
защищаешь?
Родня они
тебе?
– Не
ты же: у них
все воюют, и
мой там. А
твой? Снова в
тюрьме. Да и
ты туда
попадешь, за
то, что девку
такому учишь.
И иди, иди
отсюда!
Она
гнала её до
самых ворот,
закрыла за
ними калитку.
– Ну и
гады же – не
люди!
Правильно: не
давай ей спуску,
если еще
полезет.
Плюнь, Белла,
не переживай.
Она
увела тетю
Беллу к себе.
Они что-то
тихонько говорили.
Я услышал
только, как
тетя Даша
воскликнула:
–
Господи! Вон
оно что! Да
как же так?!
Что-то
произошло, и,
кажется, от
меня это скрывают.
…Я
вспомнил про
хлеб и
побежал в
магазин. Когда
шел домой,
снова увидел
толстомордую
у ворот её
дома. Увидев
меня, она
быстро
повернула
кольцо
калитки и молча
скрылась за
ней.
– Ты
не слышал, о
чем твоя мать
с тетей
Беллой говорили?
– спросил я
Леньку.
– Не,
они шепотом.
А чего ты?
–
Скрывают
что-то от
меня.
– А
чего им скрывать?
– А от
папы с мамой
писем уже
сколько нет.
– А
когда им
писать: бои ж
идут.
Но я
ему не
поверил. Мне
показалось,
что он что-то
знает, но
тоже не хочет
говорить.
– Ты
что берешь с
собой? –
перевел он
разговор.
Я
показал ему
несколько
книжек. Мы
собирались в
школу и
оттуда всем
классом в
госпиталь.
- А ты?
У
него были
карандаши,
конверты и
записные книжки.
Мы оделись
понаряднее и
побежали в школу.
Госпиталь
был почти
рядом со
школой. Мы
разделись,
построились,
и Лиля повела
нас в палату.
Хором
спели несколько
песен, потом
разошлись
раздавать
подарки. Я
подошел к
раненому без
руки.
–
Спасибо.
Книжки я
люблю.
–
Дядя, а как
вас ранило?
– Да
осколками,
вот и
пришлось
отнять. Другую
теперь уж не
приделаешь.
Хорошо хоть,
что живой
остался.
Лет-то тебе
сколько?
–
Восемь.
–
Восемь,
говоришь? Да:
Веньке-то
моему тоже ведь
восемь
сейчас. Жив
ли только?
Немцы там: такие
вот дела,
парень.
– У
нас тоже.
–
Откуда ты?
– Из
Белоруссии. С
бабушкой
перед войной
поехали в
гости в
Москву к дяде
Коле и тете
Белле. Мы
здесь в
эвакуации: я,
бабушка и
тетя Белла.
– А
родители
твои?
– Они
на фронте.
Толя, мой
двоюродный
брат, тоже:
летчик-истребитель.
А дядя Коля:
его убили в
ополчении.
–
Такие вот
дела, –
повторил он и
погладил меня.
–
Иди-ка сюда,
паренек:
спойте еще! –
позвал
другой
раненый
Мы
спели им еще.
Раненые
шутили и
смеялись с
нами. Один,
уже
выздоравливавший,
поднимал нас
и
подбрасывал
к потолку.
... – У
него нет
руки, а сын –
его Венька
зовут – сейчас,
где немцы, -
рассказывал
я бабушке и
тете Белле.
Бабушка
почему-то не
вздыхала,
только глаза
её стали еще
печальней,
чем всегда.
На
следующий
день я зашел
после уроков
в школьную
библиотеку,
обменял
сказки
Пушкина на
“Гулливер у
великанов” и
побежал
домой, чтобы
скорей сесть
за книгу.
Бабушка
лежал на
кровати:
видимо,
спала. Возле
неё на столе
рядом с
кроватью лежали
конверт и
несколько
листков
бумаги.
Письмо!
Письмо от
мамы или от
папы! Наконец-то!
Я бросил
сумку и
скорей
схватил
письмо.
Почерк папин.
“Мама и Белла!
Случилось
страшное:
убили Розу”.
Что?!
Убили маму?! Нет!!!
Не может
быть!!! Никак
не может
этого быть!!!
Это ошибка!
Я
схватил
второй
листок.
Похоронное
извещение:
“Капитан
Вайсман
Григорий
Соломонович
пал смертью
храбрых...” Что?!!!
–
Бабушка!
Бабушка!
Бабушка
не отвечала.
Я потянул её
за руку. Она
не просыпалась;
она лежала в
неудобной
странной позе,
и не слышно
было её
дыхания. Я
дергал её за
руку, но она
всё не
просыпалась.
Я отпустил
руку, она
упала и
повисла – как
плеть.
Мне
стало
страшно.
– А-а-а!
– дико заорал
я и,
стремглав
пролетев мимо
вытаращившего
глаза Леньки,
выбежал на
улицу. Я
бежал, не
разбирая
дороги,
несколько
раз падал,
тут же
вскакивал,
совершенно
не замечая
боли, и несся
дальше.
Я
вбежал на
второй этаж и
толкнул
дверь комнаты,
где сидела
тетя Белла.
Все
обернулись ко
мне.
“Ты
был страшен:
в снегу с
головы до
ног, одежда в
беспорядке,
лицо темное,
в выпученных
глазах ужас,
губы
тряслись”.
–
Тетя Белла!
Мама!!! Папа!!!
Бабушка!!! –
крикнул я. Она
бросилась ко
мне, но я не
помнил, как
она ко мне
подбежала:
всё вдруг
куда-то
провалилось.
... От
обморока я
пробудился в
страшную
действительность.
Мертвая
бабушка
лежит на холодном
полу, и
коптилка
горит рядом с
ней, у головы.
Это не
кошмар, не
страшный сон,
который
исчезнет,
когда
откроешь
глаза. И от
этого не
избавишься
как от
молочного
зуба, который
страшно
болел, но его
выдернули, и
боль сразу
утихла. Нет,
от этого
никуда не денешься.
Не верится,
что это всё
реально, но
это так, и
боль сжимает
и режет
сердце.
Я
закрываю
глаза: может
быть, когда я
их открою,
всё, всё-таки,
окажется
неправдой, но
когда
открываю,
снова вижу
мертвую
бабушку на
полу и
коптилку
рядом,
знакомых и
незнакомых
стариков-евреев,
слышу
врезавшиеся
навсегда в
мою память
слова
молитвы.
Потом
мы с тетей
Беллой
куда-то
ходили, она с кем-то
о чем-то
договаривалась;
я ничего не слышал
и не понимал,
находился в
каком-то оцепенении,
только
боялся хоть
минуту остаться
без неё.
Домой
привезли
гроб,
положили в
него бабушку,
поставили на
сани и
повезли.
Перед
тем, как
опустить её в
могилу,
крышку сняли,
и мы начали
прощаться. Я
в последний
раз видел её
лицо, каждую
черточку и каждую
морщинку
которого я
так хорошо
знал с той
поры, как
помню себя.
“Письмо
от твоего
папы и
извещение о
его смерти
пришли
одновременно.
Ты был в
театре. Бабушка
мне сказала:
–
Ребенок не
должен знать
ничего. Мы
скажем ему
когда-нибудь
потом: ведь
он так мал.
И мы
ничего не
говорили
тебе. От Даши
я знала, что
часто,
оставаясь
одна, мама
доставала
какое-то
письмо,
перечитывала
его и плакала.
Но к твоему
приходу из
школы она всё
прятала. И в
тот день она
перечитывала
Гришино
письмо;
произошло
кровоизлияние
в мозг – и
смерть”.
Крышку
закрыли, и
гроб
опустили в
могилу.
–
Брось горсть
земли, –
сказала мне
тетя Белла. Я
бросил
мерзлый ком
земли.
Могильщик
заработал
лопатой. И
тогда только
в отупевшем, усталом
мозгу прорезалось
сознание, что
и её я теперь
уже больше
никогда не
увижу, и я
впервые за
эти страшные
три дня
заплакал,
уткнувшись
лицом в пальто
тети Беллы.
Ночью
я часто
просыпался.
Тетя Белла
была рядом – она
уложила меня
спать с
собой. Я
прижимался к
ней, будто
ища защиты, и
чуть-чуть
успокаивался:
она была
большая и
сильная. Я
опять
засыпал, и мне
снились вой
сирены и
летящие
самолеты с крестами;
страшное
лицо немца в
рогатой каске
приближалось
ко мне, я не
знал, куда
деться, и
снова в ужасе
просыпался.
6
Только
через
несколько
дней кошмары
исчезли. Я
спал очень
много. Две
недели не
ходил в школу,
сидел дома.
Почти ни с
кем не
разговаривал,
даже с
Ленькой. Если
не спал, то
сидел и о чем-то
думал, и
мысли текли и
были
бесформенны,
как дым, и
голова была
тяжелой.
Оживлялся,
только когда
передавали
сводку
Совинформбюро:
немцы
отступали.
Я
достал
последнее
папино
письмо и
прочел его:
“Мама
и Белла!
Случилось
страшное:
убили Розу.
До сих пор не
могу в это
поверить. Что
её уже больше
нет! Мы
виделись
неделю тому
назад. У неё
было очень
усталое лицо:
невероятно
много
раненых, и
она
оперировала
почти беспрерывно.
Она
показывала
мне письмо от
Женьки:
говорила, что
очень
тоскует по
нему. Погибла
она
позавчера, от
прямого
попадания бомбы,
во время
операции, и
тела потом найти
не удалось.
Сердце
горит, буду
мстить им за
неё. Берегите
Женьку. Не
говорите ему
пока!
Он
тоже погиб в
Сталинграде –
через
несколько
дней после
того, как
отправил это
письмо.
Разве
я знал, что
тогда
последний
раз сидел у
неё на
коленях.
Проклятые:
как я их
ненавижу!
Никакой им
пощады, убийцам
моих мамы и
папы! Стать
самому лицом к
лицу с
немцем,
всадить ему
пулю, и потом
снова
стрелять в
них –
стрелять,
пока
последний
фриц не
оскалит в
небо мертвые
зубы.
Я
вспомнил, как
Лиля читала
нам о двух мальчиках,
убежавших на
фронт. Но
потом их поймали.
Ничего: меня
не поймают.
Доберусь до
фронта,
возьму
винтовку или
автомат и
расквитаюсь
за всех: за
маму, папу,
бабушку, дядю
Колю.
И я
начал
готовиться к
побегу на
фронт – всерьез.
Прежде всего,
еда. Школьные
завтраки я не
ел, сушил в
отсутствие тети
Беллы, а
потом прятал
в ящике под
игрушками;
туда же
откладывал
каждый день
по кусочку
тоже
просушенного
хлеба.
Приготовил две
пачки спичек.
Но:
как уехать?
Не пойдешь
ведь в
военкомат: там
скажут, что
воевать –
дело
взрослых, а
мое – пока
учиться.
Сделаю так:
заберусь в
какой-нибудь
вагон или на
платформу,
под брезент.
Не заметят.
Сухарей хватит,
буду слезать
и бегать
только чтобы
набрать воды
в бутылку.
Только
придется
немного
подождать,
когда
потеплеет -
чтобы не
замерзнуть.
Уже весна:
скоро!
Наконец,
я решил: уже
достаточно
тепло. Уеду
завтра.
Полночи не
спал. Как
здесь будет
тетя Белла?
Это меня
больше всего
беспокоило. Она
будет искать
меня,
плакать. Мне
её было очень
жалко. А
вдруг я её
больше
никогда не
увижу: и меня
могут убить.
Ну, это мы еще
посмотрим:
кто кого –
подождите,
фрицы! Но как,
всё-таки,
быть с тетей
Беллой?
Оставить ей
записку? А
если тогда
быстро
поймают? Нет:
я ей пришлю
письмо с
дороги, но
напишу, что
уже на фронте.
Но
утром, уходя
в школу, я не
сдержался и,
прощаясь,
поцеловал её.
Уроки прошли
как в тумане.
После них сбегал
в столовую за
обедом; затем
за хлебом: взял
за два дня.
Поел
последний
раз горячего.
Потом
отрезал
половину
хлеба и сунул
в школьную
сумку вместе
с
закаменевшими
сухарями.
Туда же
положил нож,
спички и
соль. Налил
воду в
бутылку, до
самого верха,
заткнул
поплотней, и,
привязав
веревку к
горлышку,
одел через
плечо под
пальто. К
вокзалу прошел
задами, вдоль
реки, а потом
по
железнодорожной
линии дошел
до него.
Поезда
шли на запад,
шли на
восток, но я
видел, что
тайком сесть
днем
невозможно.
Приходилось
ждать
темноты, и я
пошел в зал
ожидания.
Люди сидели
на вещах,
многие
уходили и
возвращались
обратно.
Хлопали
двери.
Мне
нужно было в
уборную. Я
открыл дверь
на вокзальную
площадь и ...
Лицом к лицу
столкнулся с
тетей Беллой.
Она была
белей снега.
Из-за её спины
выглядывал
Ленька.
Она
схватила
меня за руку:
– Что
ты тут
делаешь?
–
Ничего!
–
Идем домой!
Вырываться
было глупо.
Тетя Белла
почти бежала
и тащила
меня. Сзади
поспевал
Ленька. Это
он увидел меня,
когда я
быстро шел со
школьной
сумкой в
сторону реки.
Подстрекаемый
любопытством,
пошел, стараясь,
чтобы я не
видел, за
мной. Дойдя
следом до
вокзала и
увидев, что я
кручусь у поездов,
он бросился
на работу к
тете Белле.
– Что
ты делал на
вокзале? –
спросила она
дома.
–
Ничего! –
упрямо
ответил я.
Тетя
Белла
пыталась
скрутить
цигарку, но руки
у неё
дрожали,
махорка
рассыпалась.
Вдруг она
села и,
закрыв лицо
руками,
заплакала.
Мне было
страшно жаль
её, но с
досады, что
побег
сорвался, я
продолжал
молчать.
Она
успокоилась
и велела мне
раздеваться. Я
снял пальто,
она увидела
бутылку.
– Что
в ранце? – на
стол
посыпались
мои запасы, спички
и нож.
–
Куда ты
собрался? –
спросила она.
– На
фронт.
– На
фронт?!
– Да!
Мстить
немцам.
Она
притянула
меня к себе и,
глядя мне в
лицо, вздохнула
и сказала:
– И
этот такой
же. –
Что тогда
имела в виду,
она сказала
мне уже много
позже, через
несколько
лет: Толя
когда-то
собирался
убежать в
Испанию,
воевать в Интернациональной
бригаде;
подговорил и
несколько
своих
одноклассников,
но один из
них
проболтался.
Дядя Коля ему
тогда подробно
рассказал,
как
приходится
воевать.
Она
до самого
вечера
больше
ничего не
сказала. А
перед сном
спросила:
– Ты
больше не
убежишь?
Я
опять молчал.
Все равно
убегу! Теперь
будет
намного
трудней, но
это меня не остановит.
– Что
же: я должна
не работать,
стеречь тебя?
– Нет.
– А ты
опять
убежишь?
Я не
поднимал
глаза: не
хотел врать.
– Я
напишу Толе, –
сказала она.
Потянулись
дни. Тетя
Белла ни о
чем мне не напоминала,
ничего не
говорила,
только
временами я
ловил на себе
её
настороженный
взгляд.
Временно я
решил ничего
не
предпринимать.
Сейчас многие
возвращаются
в Москву;
если удастся получить
пропуск, и мы
скоро уедем.
И тогда легче
будет
добраться до
фронта.
Учебу
я запустил,
нахватал
“посов”. Меня
интересовало
лишь другое:
война. Я
читал много
книг о войне;
я узнал
многое о том,
как воюют. Да:
это очень
тяжело – на
фронте.
–
Слава, дай
подержать
винтовку, –
попросил я как-то
раз
дежурного,
Лилиного
одноклассника,
стоявшего на
лестнице
школы с
учебной
винтовкой.
–
Нельзя.
– Ну,
немного. Она
же не
настоящая: у
неё бойка нет,
и дырка в
патроннике.
–
Откуда всё
знаешь?
– Ну,
дай!
Он
дал на
минуту. Я
сделал ей
несколько
движений.
Оказалось, не
так легко:
винтовка
была для меня
тяжеловата.
Лежа,
конечно,
легче, ну а в
атаке как
быть? Почему
я еще
маленький и
слабый? Что
мне делать?
Кого
спросить?
Но
ответ пришел
сам: пришло
письмо от
Толи. Один
листок из
него тетя
Белла
протянула мне:
– Это
для тебя.
“Женька!”
– писал Толя. – “Мама
написала мне,
что ты хотел
убежать на фронт.
Ты тоже хотел
воевать,
мстить
немцам за
родителей. Я
тебя очень
хорошо
понимаю. Но и
ты пойми:
здесь, на
фронте,
сделать ты бы
ничего не
смог.
Винтовка
тяжела для
тебя; ты не
сможешь
столько
ходить,
сколько
приходится
солдатам,
носить
тяжести и достаточно
далеко
бросить
гранату. Если
бы ты и
добрался до
фронта, был
бы здесь,
скорей всего,
только
обузой.
Сейчас
ты должен
другое:
учиться – и
учиться
хорошо. Ведь
в первой и
второй
четвертях у тебя
были только “отлично”,
а сейчас
нахватал
“посы”. Не
сдавайся и не
распускайся;
не давай
врагам
радоваться,
что они
смогли
выбить тебя
из колеи. Если
надо, сожми
зубы, заставь
себя: докажи,
что ты не
тряпка, что
они ничего не
смогли с тобой
сделать.
Помнишь,
ты хотел идти
со мной к
Западному
полюсу,
потому что Северный
и Южный
полюсы уже
открыты.
Сейчас мы
наступаем,
двигаемся на
запад. Не
твоя вина,
что я иду
туда без
тебя, но – ты
мне можешь помочь.
Для
этого я
должен знать,
что ты хорошо
учишься, что
мама хотя бы
не волнуется
и за тебя – не
боится, что
ты можешь
убежать на
фронт. Я
должен быть
спокоен за
вас обоих:
только вы
есть у меня. И
тогда можешь
считать, что
каждая
десятая пуля
или снаряд,
посланные
мной в
фашистов,
твои. Мы будем
вместе идти к
Западному
полюсу: он
сейчас в
Берлине. Для
этого ты
должен:
1. Хорошо
учиться;
2. Читать
много книг, и
еще журналы и
газеты;
3. Каждую
неделю
писать мне
подробное
письмо;
4. Беречь
маму.
И еще.
Как старший
брат, должен
тебе сказать,
что в жизни часто
придется
тебе столкнуться
с мерзавцами.
Чтобы дать им
отпор,
требуется
физическая
сила: слов
они не
понимают.
Поэтому старайся
стать
физически
сильным: тебе
это в жизни
пригодится.
Занимайся
физзарядкой,
бегай – так и
на лыжах,
подтягивайся
на турнике,
играй в любые
спортивные
игры, таскай
тяжести,
сколько
сможешь.
Выше
голову! Будь
мужественным.
Твой
старший брат
капитан
Анатолий
Литвин, а для
тебя Толя.
P.S. Все
члены моего
боевого
звена просят
передать
тебе, что ты
включен
в
него в
качестве
почетного
члена”.
“Ты
был бы здесь
обузой”. Если
бы не
Славкина
винтовка, я,
может быть, и
не поверил
бы. Но слова: “Я
должен быть
спокоен за
вас”
заставили
меня, не без
долгого внутреннего
сопротивления,
отказаться
от мысли о
новом побеге
на фронт.
Недели через две
я сказал тете
Белле:
– Я
больше не
убегу.
– Ты
сам напишешь
об этом Толе?
– Да.
Я
написал ему.
И с того
момента
включился в поход
к Западному
полюсу, пошел
вместе с Толей.
Учебу я
подтянул. Это
стоило
больших усилий.
Лишившись
мечты о
фронте, о том,
что своими
руками буду
мстить
немцам, я
почувствовал
себя слабее.
Часто
подкатывали
приступы
тоски, и боль
утраты лишь
стала менее
острой, но
нисколько не
ослабевала.
Иногда, глядя
на доску, я
видел не
цифры и буквы,
а лицо мамы,
папы,
бабушки, дяди
Коли. Только
усилием воли
я мог
заставить в
такие
моменты
слушать
учительницу
и понять
услышанное:
старший брат,
воюющий на
фронте,
сказал, что
это мой долг
сейчас.
Характер
мой тогда
изменился. Я
стал замкнутым,
ни с кем не
играл. С
Ленькой
долго не разговаривал.
После
неудачи с
моим побегом
я бросил ему
в лицо:
–
Предатель!
У
него от обиды
задрожало
лицо, он
начал оправдываться,
но я его не
стал слушать.
Помирился с
ним, когда
написал Толе,
что больше не
убегу. Но
большую
часть
времени я
проводил один:
гулял вдоль
Туры, а
больше сидел
дома с книгой.
Толе
писал каждую
неделю. Писал
о своей учебе,
о
прочитанных
книгах, обо
всем, что
думал. Его
письма
приходили
реже. Я и тетя
Белла с
огромным
нетерпением
ждали их: мы
ведь так
хорошо знали,
почему может
не быть
письма. В
каждом
Толином
письме был
листок
специально
для меня:
какой
поддержкой
были они, как
много
значили. Толя
не утешал меня:
он требовал и
учил быть
мужественным.
Я сохранил их
все: они в том
же ящике, что
и этот
фотоальбом.
Кончился
учебный год.
Я закончил
первый класс
не с круглыми
“отлично”, но
без “посов”, и
Толя остался
доволен.
7
В
начале июля
получили
пропуск.
Снова вещи запакованы
в чемоданы и
тюки, но их
теперь меньше:
слишком
многое
пришлось
продать или
обменять на
продукты.
Сходили
попрощаться
на могилу
бабушки. Простая
маленькая
табличка
среди леса
крестов и
звездочек на
могилах
умерших в
госпитале
раненых, и на
ней: “Вайсман
Лия
Ароновна”.
Постояли
молча.
Сдержались:
не плакали,
чтобы не
расстраивать
друг друга.
Назавтра
подвода
отвезла вещи
на вокзал. Нас
провожали
тетя Даша и
Ленька.
Прощаясь,
тетя Даша
пообещала
следить за
бабушкиной
могилой. Уже
было очень поздно,
когда они
ушли. Ночью
мы уехали.
К
большому
эшелону были
прицеплены
несколько
пассажирских
вагонов; в
них возвращались
в Москву
семьи
сотрудников
наркомата, в
котором
когда-то
работал дядя
Коля. Ехали
долго: наш
поезд
двигался
очень
медленно,
часто подолгу
стоял
где-нибудь,
пропуская
военные
эшелоны, так
что путь
отнял почти
две недели.
Проехали
Сибирь с её
роскошной
тайгой, на которую
часами можно
было
любоваться в
окно или сидя
у открытой
двери
тамбура. Потом
невысокие
Уральские
горы. Въехали
в Европу.
Переезд
Волги я
проспал.
Москва
была уже
близко. Что
ждет нас там?
Бомбежек,
говорят, уже
не бывает. Но
однажды вечером,
возле Мурома,
кто-то вдруг
сказал: “Самолеты!”.
Мы бросились
к окнам:
высоко в небе
шли самолеты
с черными
крестами. Вот
они! У меня сжались
кулаки. К
нашему
эшелону была
прицеплена
платформа с
зенитками –
но они молчали.
Самолеты шли
мимо: им не
было дела до
нашего
эшелона. Я
смотрел не
отрываясь,
пока они
совершенно
не скрылись
из виду. Летят
убивать! Надо
было сбить их
из наших зениток:
я бы
обязательно
так сделал.
Но кто меня
спрашивал?
Еще
два дня, и вот,
наконец,
Москва.
Приехали
вечером,
темнело.
Появились
первые
признаки
приближающейся
Москвы –
электрички,
мчавшиеся на
огромной
скорости по
сравнению со
скоростью
нашего тихоходного
эшелона.
Вскоре поезд
остановился
на какой-то
станции.
– На
вокзал
прибудем на
рассвете или
поздно ночью.
В город
выходить в
это время,
все равно,
нельзя:
комендантский
час – это вам
не Турск.
Надо
укладывать
детей спать и
самим тоже
ложиться, –
шли разговоры
в вагоне.
Я
лежал на
полке и
дремал, когда
вдруг одна из
женщин,
сидевшая у
окна, вдруг
закричала:
–
Наши идут!
Остальные
женщины
бросились к
окнам. Я тоже
слез с полки.
В окно была
видна идущая
к поезду группа
мужчин,
освещавших
себе путь
фонариком с
красным
стеклом.
Одно
за другим
опускались
стекла в
окнах.
–
Здесь, здесь! –
услышали мы.
Через минуту
мужчины уже
были в
вагоне,
обнимали жен,
целовали
детей.
– Совершенно
случайно
узнали, что
вы сюда прибыли
и простоите
здесь всю
ночь. Решили
ехать к вам.
Еще приедут
Сергеенко,
Зайцев, Элькин
и Стогов.
Остальные
еще не знают.
Кто хочет
ехать, быстро
собирайтесь,
иначе не успеем:
скоро
комендантский
час. Вещи
оставляйте:
завтра дадут
машину, –
объяснял
мужчина в
гимнастерке
без погон,
галифе и
сапогах.
Собрались
только семьи
тех, кто
приехал встречать,
и мы с тетей
Беллой.
Остальные
остались
ночевать и
стеречь вещи.
–
Чего ехать? Я
даже не знаю,
цел ли наш
дом или не
занята наша
комната, –
говорила
одна из женщин.
Через
полчаса
электричка
доставила
нас на
Казанский вокзал.
Москва! Мы
спустились в
метро.
“Площадь
Маяковского”,
мозаики на
потолке, которые
мне когда-то
нравилось
рассматривать,
закинув
голову. Но
сейчас мы
быстро
прошли к
эскалатору и
поднялись наверх.
Почти
полная
темнота
поразила нас.
Когда в Турске
мы вечером
возвращались
откуда-нибудь
домой, во
всех домах
светились
окна, а здесь
не было света
ни в одном
окне. По Садовой
и по улице
Горького
двигались машины
с надетыми на
фары
фанерками, в
которых были
вырезаны
маленькие
отверстия. Больше
всего –
тяжелые
“Студебеккеры”,
окрашенные в
защитный
цвет. Темное
небо, и на нем
черные
силуэты
аэростатов.
Мы
медленно шли
по улице
Горького.
Тетя Белла
несла в руке
полмешка
картошки; тюк
с одеялами и
подушками я
помогал ей
нести одной
рукой, а в
другой у меня
была сумка с
продуктами,
которые удалось
купить в
дороге.
Арка
в доме. В
глубине
двора
трехэтажный
дом. Наш дом –
теперь уже и
мой тоже:
другого у меня
больше нет.
Мы
поднялись по
лестнице и
начали
звонить. Звонок
молчал. Тогда
начали
стучать.
– Кто
там?
– Я:
Белла.
–
Белла?! –
Щелкнул
замок. Зоя
Павловна
впустила нас
в квартиру.
–
Белла, милая!
Как хорошо,
что вы
приехали! Вашу
комнату уже
хотели
занять; я не дала,
сказала, что
вы очень
скоро должны
вернуться.
Почему Вы мне
не писали два
месяца? Я не
знала, что и
подумать.
Тетя
Белла
отпирала
дверь
комнаты.
–
Свет сегодня
чего-то не
горит. Сейчас
завесим окна,
я коптилку
принесу.
В
темной
комнате
очертания
знакомых
предметов.
Когда
завесили
окна и принесли
коптилку, они
стали почти
ясно видны, эти
вещи, такие
же, нисколько
не
изменившиеся,
но немного
чужие: между
этими вещами
из прошлого и
нами стояло
то, что
произошло.
Соседка
принесла чай,
дала мне
комочек фиников,
а себе и тете
Белле
всыпала в чай
белый
порошок с
кончика
ложки. Это
был сахарин. Я
уже клевал
носом; выпив
чай, улегся
на диване,
где тетя
Белла
постелила
мне. Засыпая, слышал,
как шепчутся
она и Зоя
Павловна.
Утро
было яркое,
солнечное. Я
подошел к
окну.
Знакомый
двор,
деревья,
скамейки. Во дворе
какой-то
мальчишка
держит
воздушного
змея.
Пригляделся:
Игорь. Я
открыл окно:
– Эй,
Игорь!
Он
приставил
ладонь ко
лбу: солнце
било ему в
глаза.
– А:
Женька! Вы
когда
приехали?
–
Вчера поздно
вечером.
– Выходи!
–
Сейчас!
На
столе
записка:
“Женя,
я уехала за
вещами.
Продукты в
буфете”. Потом!
Игорь
ждал на
лестнице.
– Вы
где в
эвакуации
были?
– В
Сибири, в
Турске. А вы
уезжали?
– Не:
здесь
оставались.
– А
где
прятались во
время
бомбежек?
–
Здесь
сначала, в бомбоубежище;
потом в
метро, на
“Маяковской”.
А еще потом
уже совсем
никуда не
ходили, оставались
дома. Да их
давно уже не
было. А вас там
не бомбили?
– Не:
туда
самолету не
долететь.
–
Толя как?
–
Пишет. Он
летчик.
– Я
знаю. Я всё
знаю.
“Я всё
знаю”. Зоя Павловна
всем сказала,
значит.
– А у
меня отец –
пропал без
вести. Может,
жив, а может...
– Так
ведь не
наверняка
погиб. Может,
еще вернется.
Ты жди его,
жди!
– Я-то
жду. А мать... У
неё теперь
другой
завелся. Поначалу
только ходил
к ней,
продукты
таскал, а теперь
у нас живет –
только они не
расписаны. Я
его не
пускать
пробовал:
отец-то,
может, еще
вернется,
говорю
матери; а она
меня бьет и кричит:
“А как тебя с
Зинкой без
него прокормлю?
Жрать-то ты,
небось,
хочешь?”
Ладно, – насупившись,
сказал он, –
змея пускать
пойдем?
Мы
ушли с ним
далеко, на
Нововасильевский
переулок, к
Табачному
проезду.
Сейчас там стоит
чехословацкое
посольство, и
проезда этого
уже нет. А
тогда по обе
стороны от
него были два
пустыря,
почти
целиком
засаженные
картошкой и
капустой, а в Чехословакии
были немцы.
Змей
поднялся
высоко-высоко.
Вернулись домой,
уже когда
сильно
проголодались.
Дверь
мне открыла
высокая
круглолицая
девушка.
–
Здравствуй,
Клава! – узнал
я её: это была
дочь Зои
Павловны.
Она
жарила мне
картошку и
расспрашивала
о жизни в
эвакуации.
– А ты
уже спала,
когда мы
вчера
приехали?
–
Работала – в
ночную смену.
Готово!
Садись, ешь!
Приехала
тетя Белла с
вещами. Потом
ездили с ней
в магазин,
отоваривать
рейсовые
карточки.
Я с
удивлением
рассматривал
магазины. Я
их помнил
такими,
какими видел,
когда мы
уезжали:
полными вкусных
вещей,
конфет,
пирожных, и
почему-то
никак не мог
их
представить
себе другими.
Нет, и здесь, в
Москве, всё
изменилось:
пустые витрины,
зачастую
вместо
стекла
фанера.
Но,
всё-таки,
продуктов
больше, чем в Турске,
где кроме
хлеба мы
кое-что
иногда могли
купить в
военторге. А
в Москве были
кроме
хлебных
продовольственные
карточки, которые
отоваривали
каждый месяц.
И, кроме того,
еще
коммерческие
магазины: там
всё без карточек
– но по
большим, очень,
ценам.
Дома
я увидел еще
двух людей:
соседа,
Виктора
Харитоновича,
которого я до
войны не
видел, он всё
время был в
командировках,
и какую-то
молодую
женщину.
–
Тамара, моя
жена. Прошу
любить и
жаловать, – весело
представил
он её тете
Белле. Но
тетя Белла
ответила им
несколько
суховато.
Тогда он
перенес внимание
на меня,
увидев, что я
не спускаю
глаз с его
военной
формы,
золотых
погон и кобуры
небольшого
пистолета на
поясе. Он
расстегнул
кобуру,
вытащил из
пистолета
обойму и протянул
его мне.
–
Браунинг.
Пойдем, я тебе
еще покажу.
У
него было еще
два:
длинноствольный
маузер в
деревянной
кобуре и
блестящий
хромированный
парабеллум.
Он выковырял
из одного патрона
пулю, заткнул
его бумажкой
и, зарядив им
парабеллум,
выстрелил в
пол. У конца ствола
сверкнуло
пламя, запахло
порохом. На
звук
выстрела
прибежали
женщины. Я
был в полном
восторге.
– У
меня еще
немецкий
автомат есть,
я тебе его
потом
как-нибудь
покажу.
– Вы
приехали с
фронта? –
спросил я
его.
– Нет.
Я, брат,
сейчас здесь
нахожусь, при
штабе, –
быстро
ответил он.
–
Каком?
Он
что-то
ответил мне;
я не очень
понял, но немного
разочаровался.
Как потом я
узнал, он пробыл
на фронте от
силы три
месяца, потом
сумел
пристроиться
адъютантом к
какому-то штабному
генералу и
находился
при этом генерале
в Москве. С
его военным
пайком ни он,
ни его жена
тогда не
знали нужды.
8
Остаток
лета прошел
как-то
незаметно.
Тетя Белла
снова
работала в
той же
библиотеке, что
и до
эвакуации. Я
часто
приходил к
ней на работу
и сидел с
книгой
где-нибудь в
углу читального
зала;
остальное время
проводил на
улице с
ребятами.
Запомнилось
с того
времени
только
посещение
трофейной
выставки. Она
располагалась
на
территории
Парка
культуры
имени Горького.
Подбитые
“Мессершмидты”,
“Юнкерсы”, танки
с
развороченной
броней,
пушки,
пулеметы, мотоциклы.
Из них
стреляли, на
них ездили и
летали немцы.
Я
закрыл глаза
– и увидел в
стоящем
передо мной
танке фрица:
того, в
рогатой
каске. Когда
их открыл,
увидел тетю
Беллу с
побелевшим лицом.
Я потянул её
за руку к
выходу.
… В
школу я пошел
записываться
сам. Конечно,
в ту, где
учился Толя,
и во дворе
которой я
ждал его во
время
экзаменов,
собирая что-то
из своего
конструктора.
Казалось, это
было страшно
давно.
В
канцелярии
мне сразу
сказали, что
с этого года
школы будут
раздельными:
мужские для мальчиков,
женские для
девочек. Эта
школа будет
женской. Дали
мне адрес
ближайшей
мужской
школы.
Делать
нечего, пошел
туда. Когда
записывали,
предупредили,
чтобы 1
сентября
пришел в школу
остриженный
наголо.
– А
маленькую
челочку
можно?
–
Какую еще
челочку:
сказано –
наголо, “под
нулевку”,
ясно? И чтобы
белый
воротничок
был пришит!
В
парикмахерскую
пошел
стричься
тридцать
первого
августа и
простоял в
очереди больше
двух часов.
Все пришли
стричься
наголо в
последний
день: кому
хотелось
расставаться
со своими
прическами.
Первый
день в школе
начался с
инцидента.
Когда
наш класс
строили во
дворе, я
обратил внимание
на одного
мальчика.
Лицо его мне
понравилось,
и я решил
сесть за одну
парту с ним.
Зашел в класс
позже него, и
когда я хотел
положить
свой
портфель на
ту же парту,
он сказал:
– А
здесь уже
сидят.
Ну
что ж, сел на
парту сзади
него. Он
обернулся ко
мне:
– Ты
только не
обижайся,
пожалуйста.
Мы с ним еще в
первом
классе с
первого дня
вместе сидели.
– Я не
обижаюсь. Я ж
не знал,
поэтому
хотел сесть.
– Ты в
какой школе
раньше
учился?
– В
Сибири, в
Турске.
Слышал о
таком? Мы в
нем в эвакуации
были.
– Нет,
ни разу. А
тебя как
зовут?
–
Женя.
Вайсман.
– А
меня Саша.
Соколов. Но я
тоже еврей, –
он вздохнул: –
К нам
пристают
здесь часто
из-за этого.
–
Обзывают,
дразнят?
– И
бьют. Поджидают
после школы –
и бьют.
– А ты
его бей.
– Его?
Их всегда
сразу много –
на одного. И к
Ежу пристают,
хоть он
русский:
из-за меня.
Его, вообще-то,
Сережей
зовут. Да вот
он, наконец.
Чего опоздал?
–
Мама в
последний
момент белый
воротничок мне
другой решила
пришить.
– Ёж,
знакомься:
это
новенький,
его Женя Вайсман
зовут.
– А
меня Сережа
Гродов. Но
меня больше
зовут Ежом.
Наш
разговор
прервало
появление
учительницы.
Она тоже была
старенькой,
как моя учительница
в Турске;
звали её
Капитолина
Сергеевна. Cделала
перекличку,
одновременно
задавая нам
вопросы.
Потом
разрешила
задать
вопросы ей.
Тут я узнал,
что хора,
куда я
рассчитывал записаться,
в школе нет, и
концерты
тоже не бывают.
Надо же: в
Турске всё
это было, а
здесь, в
самой Москве,
нет.
Когда
началась
перемена, я
убежал в
уборную, а
когда вышел оттуда,
увидел Сашу и
Ежа,
окруженных
группой из
шести ребят
старше нас.
– Жид,
где ваши
воюют: в
Ташкенте?
Вот
сволочь! Я
налетел
сзади и
двинул говорившему
в зад ногой.
Он обернулся
и бросился на
меня.
– Я
тебе покажу,
фашист, где
мы воюем! –
крикнул я и с
размаху
саданул ему в
морду. Еще
какой-то полез
ему на
подмогу, но,
тоже получив
в морду, больше
не лез. А
первый не
отступал: не
хотел уступать
мальчишке
младше себя,
хотя перевес
был явно на
моей стороне.
Толины слова
не пропали
даром: я был
достаточно
сильнее
этого гада;
ненависть
многократно
усиливала
силу. Под
конец ему
удалось двинуть
мне в глаз, но
в ответ я
ударил его по
зубам, и он
завопил:
– Зуб
сломал,
зараза!
На
том драка
кончилась.
Меня вызвали
прямо с урока
к завучу.
–
Вайсман,
почему ты
хулиганишь? В
первый же день
в школе ты
зверски
избиваешь
другого ученика,
выбиваешь
ему зуб. Тебя,
что, в милицию
отправить?
Я
посмотрел на
неё одним
глазом –
второй заплыл:
– А
что делать,
когда при
тебе человека
обзывают
”жидом“?
– Это
ты внезапно
напал на
него, ударил,
обозвал
“фашистом” и
продолжал
бить.
–
Пусть не
врет!
– Это
мы еще
разберемся,
кто из вас
врет. Чтобы
завтра
пришел в
школу с
кем-нибудь из
родителей.
– Их
нет.
– Что
значит:
нет?
–
Убиты.
– Оба?
– Да. В
Сталинграде.
Не в
Ташкенте, как
этот кричал.
– А с
кем ты
живешь?
– С
тетей.
–
Ладно:
приведи тетю.
– Она
написала
записку и
велела
передать её.
Саша
и Ёж
проводили
меня домой.
Они только сбегали
домой и тут
же вернулись.
Когда пришла
тетя Белла, я
отдал ей
записку от
завуча, и мы
рассказали
всё.
... – Что
прикажете
делать с
вашим
племянником? Вы
хоть
объяснили
ему, что он не
должен устраивать
драки в
школе?
– Он
поступил
правильно:
дал отпор
антисемиту. Я
горжусь им.
Его отец
воевал в
Гражданскую
войну и погиб
под
Сталинградом:
мальчик поступил
как его сын.
–
Какой
антисемитизм?
В нашей
советской
стране? У нас
не может быть
никакого
антисемитизма.
– Он и
поступил так,
чтобы у нас
не было никакого
антисемитизма,
чтобы слово
“жид” в
нашей стране
не смели
произносить.
–
Если
подобное
повторится,
мы вынуждены
будем
исключить
его из школы.
– Я
тогда
обращусь в
НКВД:
антисемитизм
– это фашизм;
их задача
бороться с
фашисткой
пропагандой
и теми, кто ей
потворствует.
И напишу об
этом своему
сыну на
фронт.
– Но
поймите нас
правильно.
Отец
избитого вашим
племянником
ученика
ответственный
партийный
работник. Он
звонил и
просил принять
меры.
–
Сообщите в
райком.
Думаю, его
отец будет иметь
крупные
неприятности
по партийной
линии. Ему
вообще не
место в
партии, если
он позволяет
своему сыну
произносить
подобные
слова. А
моего
племянника
оставьте в
покое. Если
что, я сумею
постоять за
него: я в
ответе за
него – вместо
его погибших
за Родину
родителей.
... –
Можно, я
напишу об
этом на фронт
Толе: как я воюю
в тылу с
фашистами?
– Не
стоит:
военная
цензура, все
равно, не пропустит.
Так я
приобрел
моих
замечательных
друзей – Сашу
и Ежа, самых
близких мне
сейчас людей.
Вот мы все на
фотокарточке
– стриженные
наголо: три
закадычных
друга, три
неразлучных товарища
– три родных
брата.
А вот
еще одна,
того же
времени: я с
тетей Беллой.
Я прижимаю
свою
остриженную
голову к её,
наполовину
седой.
9
Еще у
меня есть
Дед, дедушка
Ежа. Как он
сам нам
сказал, он
ему и не дед
по крови.
Просто
он когда-то
женился на
его бабушке,
вдове с
маленьким
сыном,
Сережиным
отцом. Они прожили
лет десять,
когда она
умерла от
заражения
крови.
Сережин отец,
тоже Сергей,
Сергей
Иванович,
продолжал
жить с ним и
считал его
своим отцом,
а Дед долго
не женился,
пока не
встретил
одну хорошую
женщину.
– Славный
парнишка
твой пасынок,
Антон, –
сказала она
ему.
–
Сын он
мне – не
пасынок,
Фаина.
– Да
ты не
обижайся.
Если тебе
сын, и мне
будет сыном,
если
поженимся.
Полюбился он
мне.
И они
поженились.
Сергей
Иванович
всегда вспоминает
её как свою
вторую мать:
заботилась о
нем;
гордилась,
что он учится
хорошо в
школе;
хотела, чтобы
он выучился
на врача, и он
стал врачом,
и весьма
неплохим. Жил
Дед со своей
Фаиной в
небольшом
городке на
Волге. Был у
них там свой
домик с садом
и большой
пасекой.
Сергей
Иванович получил
приглашение
работать в
Москве в одной
из
центральных
клиник и
перебрался сюда.
Когда
встретил
Сережину
маму, и они
решили
пожениться,
повез её к
ним, и там
сыграли
свадьбу. До
войны Дед с
бабой Фаиной
каждый год
приезжали в
Москву
навестить
сына с невесткой
и внука.
Привозили им
уйму всего со
своего
хозяйства -
мед, яблоки,
сало. И во время
войны Дед
ухитрялся
передавать
им с кем-то
посылки.
Но
вот не стало
и бабы Фаины.
Дед сообщил,
что она при
смерти, и
Сережины
родители
поехали,
чтобы успеть
с ней
попрощаться.
Обратно они
вернулись с
Дедом:
управляться
самому с их
большим
хозяйством
ему было,
конечно, не
под силу, а
главное,
слишком
тоскливо
остаться
одному, и сын
с невесткой
уговорили
его
перебраться
к ним в
Москву. Дом,
сад и пасеку
продали, но деньги
эти Деду
тратить не
давали:
Сергей Иванович
зарабатывал
достаточно.
Поначалу
Деду было
неплохо:
квартира
отдельная,
семья сына
рядом,
кое-какое
дело себе
находил. Но
потом
заскучал: не
хватало сада
с пасекой, да
и времени
свободного
оставалось
слишком
много.
Выручала его
любовь к
чтению. Часто
уходил к тете
Белле в
библиотеку и
сидел там
часами в
читальном
зале. Тетя
Белла, с которой
он очень
подружился,
была уже
заведующей
библиотекой
и специально
оставляла для
него все
интересное,
что тогда
выходило из
печати. Но
она видела,
что он
немного тоскует
по своим
прежним
занятиям.
Помог случай,
который и для
нашей троицы
сыграл немаловажную
роль.
Одной
из
посетительниц
её
библиотеки
была
маленькая
старушка,
всегда
тщательно одетая,
несмотря на
возраст – учительница
музыки. Ей
тетя Белла
тоже оставляла
все новинки.
Однажды они
разговорились.
Анна
Павловна
пожаловалась
тете Белле,
что её
большая дача
в
Подмосковье
приходит в запустение.
Ездить часто
ей туда уже
трудно, и
денег на
ремонт, чтобы
поддерживать
в прежнем
состоянии,
когда был жив
её муж, художник,
брать особо
неоткуда.
Подумывает,
не продать ли
её. Она бы
отдала
недорого,
только чтобы
ей оставили,
пока жива,
хотя бы одну комнату,
где стоит
рояль: она
могла бы
летом там
жить. Если
тетя Белла
сможет ей
чем-то
помочь, была
бы очень ей
благодарна.
Тетя Белла
пообещала
выяснить,
если удастся.
И тут
же подошла к
Деду,
сидевшему в
другом углу
читального
зала. Дед
сразу
заинтересовался,
и тетя Белла
подвела его к
Анне Павловне.
Они
поговорили, и
Дед, вернув тете
Белле
недочитанную
книгу,
отправился
домой.
Дома
была только
Валентина
Петровна,
Сережина
мама, и он всё
рассказал ей.
Они стали обсуждать,
на какие
деньги можно
купить дачу
Анны
Павловны.
Деньги Деда
от продажи
дома
составляли
достаточную
часть цены,
остальное
надо где-то
занять.
Возможно, к тому
же, что Анна
Павловна
согласится,
что оставшуюся
часть ей
отдадут
постепенно, в
рассрочку.
Когда Сергей
Иванович
пришел домой,
они показали
ему уже лист
со всеми
расчетами.
Дед
считал, что
жить он там
сможет и
зимой, только
наезжая в
Москву. Сад
там уже
какой-то
есть; можно,
если что,
развести хороший.
И огород, и,
может быть,
даже пасеку.
Дед теперь не
один: Валя
тоже летом
там будет жить,
и Сергей в
выходные и
отпуск –
помогут. И
Сережкиных
друзей, меня
и Сашу, можно
приглашать к
себе пожить:
эти тоже
никогда от
работы не
откажутся.
Незачем больше
и
раздумывать:
за такую-то
цену – это же такая
редкая
возможность!
И Дед
позвонил
Анне
Павловне и
сказал об их предварительном
согласии. А в
воскресенье
Анна Павловна
приехала к
ним, чтобы
договориться,
когда уже
можно
поехать
посмотреть
дачу. Понравились
друг другу, и
Анна
Павловна
согласилась
получить
часть,
оставшуюся
после уплаты
Дедовых,
денег в
рассрочку.
При
осмотре Дед
нашел, что
дом не в
таком уж плохом
состоянии,
как считала
Анна
Павловна. А
какой большой!
И участок!
Сад, конечно,
запущен – но
это дело
поправимое.
И
замечательный
дом, с
которым так
много связано
и для меня,
был куплен.
Но это было
уже только в
сорок
восьмом году.
10
А
пока шла
война. Но наши
войска шли
вперед, и мы с
радостью и
гордостью
переставляли
красные
флажки на карте,
обозначая
освобожденные
города. Начали
производиться
артиллерийские
салюты, и небо
освещалось
букетами
ракет.
Фотографии
того времени.
Мы трое: я,
Саша и Ёж в
красных галстуках,
и руки
подняты в
пионерском
салюте. Как
мы были горды
в день
принятия нас
в пионеры.
Следующая,
страшно
дорогая для
меня, фотография:
Толя, тетя
Белла и я.
Конец 1944 года.
... Я
проснулся
оттого, что
кто-то крепко
схватил меня,
еще не
проснувшегося,
и поднял. И
тотчас
почувствовал
родной запах:
Толя! Толя!!! И я
вдруг
неожиданно
заплакал.
–
Женька,
братишка, да
ты что это? Я
же приехал.
– М...м...
Я... сейчас. Ты,...
Толь, ... только
не думай: ... я не плакса.
Я от радости:
знаешь, как я
ждал тебя! – и я
продолжал
плакать.
–
Женя,
Женечка,
успокойся!
Ну, успокойся
же.
Радость
ведь какая у
нас с тобой:
Толя наш
приехал!
Толя!
Толечка!
Сыночек мой!
Женя, ну
успокойся же!
– А ты,
теть Белл,
сама-то что
плачешь?
Мы с
ней не очень
скоро
успокоились.
– Ну
что вы,
родные мои?
Ну: не надо
плакать! Я приехал:
мне отпуск
дали. Всё
хорошо: войне
скоро конец, -
говорил Толя,
крепко
обнимая нас.
Я
улыбнулся
сквозь слезы
и стал
рассматривать
его. Он
здорово
изменился:
лицо усталое,
глубокий
шрам на нем, и –
совершенно
седые виски.
Я дотронулся
до них.
–
Ничего,
Женька!
Ничего:
кончится
война –
они станут,
как были.
Главное, мы
скоро придем
с тобой к
Западному
полюсу.
Скоро! Ну,
хватит
плакать,
родные:
давайте
радоваться,
что мы снова
увиделись,
что мы сейчас
вместе.
И он
снял шинель:
мы увидели
его ордена,
медали и
гвардейский
значок.
–
Сколько их у
тебя!
–
Сейчас будем
завтракать,
сынок, а
потом ложись
отдыхать, а
мы с Женей
пойдем. У
меня рабочий
день, а ему в
школу.
–
Пусть
пропустит
сегодня: я
ему сам
записку
напишу. Да и
ты: не можешь
отпроситься – у тебя
же
существенная
причина?
–
Конечно же: я
позвоню в
библиотеку
попозже. Но,
все равно,
после
завтрака
приляг: ты ж
устал с
дороги.
– Ну
что ты,
мамочка: я
отлично
выспался в
поезде. Мы
лучше с
Женькой в
баню махнем.
А сейчас мне
всё
распаковать
надо.
Он
раскрыл один
из чемоданов
и начал вытаскивать
оттуда уйму
всяких
продуктов:
всякие
консервы,
копченую
колбасу,
шпик, сыр, сахар,
шоколад,
несколько
бутылок вина
и водки,
пачки
папирос.
– Мой
военный паек.
Мамочка,
давай
позовем
гостей: наших
соседей, Женькиных
друзей – и
кого хотите
еще.
– Из
соседей
только Зою
Павловну с
Клавочкой.
Виктора с
женой я не
хочу.
– Да
ладно: пусть
придут.
Неохота
никому сегодня
настроение
портить. Ну,
чего ты?
– Я
тебе о них
писала. Но ты
сам решай:
пусть будет,
как ты
скажешь.
– Ну,
так пусть
тоже будут.
–
Толя, а
родителей
Жениных
ребят можно
тоже пригласить?
Чудесные
люди: мы с
ними совсем как
с родными.
– Да,
их, конечно,
надо
обязательно.
– Вот
и прекрасно.
Тогда я
отоварю наши
карточки:
приготовлю
жаркое, твой
любимый кекс
спеку.
– О!
Он
пошел
поздороваться
с соседями.
Мы слышали,
как радостно
закричала
Зоя Павловна:
– Ой,
Толечка наш
приехал!
Мы
тогда тоже
вышли на
кухню. Зоя
Павловна обнимала
Толю и
целовала его.
–
Клав, а ты
чего не
целуешь Толю?
Клава
тоже обняла
его.
–
Толечка! – она
поцеловала
его и вся
покраснела.
–
Клав, неужто
это ты?
Большая
какая стала!
Ты же совсем
девчонкой
была, когда я
в училище уехал.
– А я
сразу потом
выросла.
Теперь уже
работаю: на
военном заводе
На
шум вышли и
Виктор
Харитонович
с Тамарой.
Толя
пригласил
соседей к нам
отметить его
приезд.
Тетя
Белла
нажарила
картошки со
шпиком. Мы ели
её с огромным
удовольствием;
особенно Толя:
видно было,
как
соскучился
он по домашней
еде. А потом
мы с ним отправились
в баню.
–
Любишь
парилку? –
спросил меня
Толя.
Я
сказал, что
еще ни разу
не парился. В
эвакуации я и
Ленька
ходили в баню
вместе с
женщинами:
тетей Беллой,
бабушкой и
тетей Дашей. В
парилку
заходили
только тетя
Белла и тетя
Даша. Здесь, в
Москве, я
вначале
сходил в баню
с тетей
Беллой; потом
с Сашей и его
отцом,
который
париться не мог
из-за своего
больного
сердца, или
мылся в ванне
у Ежа.
– Ну
что,
попробуешь?
Париться
было здорово,
только Толя
не дал мне
долго там
быть. Еще я
очень
запомнил
большое
количество
шрамов на
Толином теле.
Тетю
Беллу мы
застали на
кухне. При
нашем появлении
она боязливо
отвернулась,
но Толя сразу
почуял, что
от нее пахнет
табаком.
–
Мамочка, ты
разве куришь?
– Да,
сынок, курю. С
того времени,
как папу нашего
убили.
– Женька
не писал мне
об этом.
– Не
выдавал меня.
И тебя не
хотел
огорчать. Ты
хорошие
папиросы
привез:
спасибо.
–
Мама, можно, я
сто грамм
выпью? После
бани неплохо.
– Ну,
конечно,
можно. Только
закуси как
следует. И
потом приляг
всё-таки.
–
Толя, знаешь
песню:
“Давно
я не видел
подружку,
Дорогу
к родимым
местам.
Налей-ка
в железную
кружку
Мои
боевые сто
грамм”?
–
“Солдатский
вальс”
называется. –
Толя налил себе
половину
стакана.
– А
мне можно
тоже
чуть-чуть? –
попросил я.
Мы были в
комнате одни,
тетя Белла
готовила на
кухне.
–
Тоже после
бани? А, давай:
десять грамм
тебе вреда не
принесут, – и
он отлил мне
из своего стакана.
– За что?
– За
победу! За
достижение
Западного
полюса!
Водка
обожгла
горло: я чуть
не
поперхнулся, но
мужественно
сдержался.
Толя сразу
сунул мне
кусок
черного
хлеба со
шпиком, и я с
жадностью
съел его. А
потом мне
как-то сразу
стало тепло и
легко, и мы с
Толей легли
на диван, я
прижался к
нему, и мы
быстро заснули.
Разбудили
нас ребята,
Саша с Ежом;
прибежали
сразу после
уроков: выяснить,
почему меня
не было. Они
тихонько
зашли в
комнату: тетя
Белла
просила не
будить. Но я
сквозь сон
услышал.
– Я
сейчас.
Выйдем в
коридор:
пусть Толя
поспит.
– Ага! –
и они на
цыпочках
направились
к двери, но не
дошли. Толя
открыл глаза
и скомандовал:
– Стоп!
Кругом! Толя
больше не
спит. Ну,
давайте
знакомиться,
а то я вас
только по
Женькиным
письмам знаю.
Ты Саша?
– Да.
– А ты
Сережа?
– Да.
Только меня
почти все
зовут Ежом.
–
Знаю.
Здорово, что
пришли: вы
очень нужны.
Как сообщить
вашим
родителям,
что мы их
ждем вечером?
Будем
отмечать мой
приезд.
– Да
наши мамы не
работают: у
Ежа брат
маленький, а
у меня
сестренка –
они перед
самой войной
родились. А
папам они
позвонят.
–
Тогда бегите
домой и мигом
возвращайтесь.
Задание
поняли?
Повторите!
– Так
точно, товарищ
командир:
быстро
сбегать
домой, передать
приказ
явиться
вечером и
самим немедленно
быть обратно.
–
Правильно!
Молодцы,
товарищи!
–
Служим
Советскому
Союзу! – и мы
все рассмеялись.
–
Хорошие
мальчишки
твои друзья, –
сказал Толя,
когда они
ушли.
– Ага.
Еще какие! И
родители их
тоже: вот
увидишь!
–
Саша только
хиленький с
виду.
–
Он-то? Всё
равно, когда
меня нет, а к
нему лезут,
дерется – не
отступает,
кто бы с ним
не дрался,
хоть ему
здорово и
достается.
– А ты
когда рядом?
Ты-то
хиленьким не
выглядишь: я
в бане
посмотрел.
– В
школе ко мне
не лезут: все
знают, как я
двину. Только
на улице:
шпана. Но
редко: тоже
не хотят со
мной
связываться,
кто уже
знает. Но, всё-таки,
бывает, – и я
рассказал
ему про свой
первый день в
московской
школе.
–
Молодец, так
и надо.
– Я
тогда хотел
тебе об этом
написать.
Тетя Белла не
разрешила:
военная
цензура не
пропустила
бы.
–
Наверняка.
–
Толя, а там, на
фронте тоже
есть такие?
– Да,
Женька: и там
эти сволочи
есть. Меня
один, давно
еще, жидом
обозвал:
Утков его
чуть не застрелил
из пистолета,
я только
удержал. Он
тогда ему
рукояткой
двинул – по
зубам: вышиб
несколько. Я
ему про твой
этот случай
обязательно
расскажу.
– Еще
прямо на
улице песню
антисемитскую
поют:
“Старушка не
спеша
дорожку
перешла...”.
– Да?
Её же на
листовках
сбрасывали с
немецких
самолетов.
–
Правда?!
Наш
разговор
прервал
приход
обратно ребят.
Не одних: со
своими
мамами,
Валентиной
Петровной и
Фрумой
Наумовной, и
Антошей с Сонечкой.
Мамы,
познакомившись
с Толей,
сразу ушли на
кухню к тете
Белле –
помочь готовить.
... Всю
неделю мы
были вместе.
Тетя Белла
оформила на
эти дни
отпуск, а мне
наша
учительница
разрешила не
приходить в
школу, и даже
завуч не
стала
возражать.
Ребята тоже
после школы
большую
часть
времени
проводили у
нас и шли
гулять с
нами. Толя
нам столько
рассказал
тогда.
Но
только нам –
тете Белле и
мне – он
показал карточку
своей
девушки.
–
Приятное
лицо! –
сказала тетя
Белла; я тоже
так считал. –
Как её зовут?
– Аня.
Она очень
хорошая,
мама: она
сразу тебе понравится.
–
Наверно, сын
– А
кто она? Тоже
летчик? –
спросил я.
– Нет:
санинструктор.
У неё
родителей
немцы повесили
– за то, что
прятали у
себя
соседей-евреев.
Мы
сходили
сфотографироваться.
Вот они, эти
фото: мы трое;
он и я,
обнявшись; мы
все вместе с
ребятами,
Сашей с Ежом.
Дни
эти пролетели
как один миг.
–
Береги маму,
Женька. В
случае чего,
будь ей опорой:
ты ж уже не
маленький –
так ведь у
нас получилось.
– Но
ты ведь
вернешься,
Толя? – сказал
я, сдерживая
слезы.
–
Война еще
идет: мне
надо идти к
Западному полюсу.
И
опять мы
остались ждать
его письма и
волноваться,
когда они приходили
недостаточно
часто.
11
Был
апрель сорок
пятого. Наши
уже подошли к
Берлину. К
нашему тогда,
моему и
Толиному, Западному
полюсу.
Я
возвращался
бегом со
школы, потому
что дома меня
ждала книга
об Амундсене,
которую я
вчера не
успел
дочитать. У
двери нашей
квартиры я
увидел
почтальона.
– Ты
из этой
квартиры,
мальчик?
Что-то мне
никто не
открывает, –
вид у него
был какой-то
смущенный.
–
Никого нет
еще. Только
соседка, она
не ходит –
совсем
больная.
– Её
фамилия
Литвина?
– Нет:
Литвина – это
моя тетя. Она
еще на
работе, в
библиотеке.
–
Тогда
распишись
сам, а ей
потом отдашь.
Он
дал мне
расписаться,
быстро сунул
мне в руки
какое-то
извещение и
еще быстрее
ушел. И
только тогда
я увидел: это
что-то
слишком походило
на извещение,
которое я
когда-то
обнаружил около
мертвой
бабушки.
Неужели...?!
Я не
очень помнил,
почему
очутился на
чердаке.
Возле
слухового
окна я вскрыл
его, извещение.
И сразу
бросилось в
глаза: “...майор
Литвин,
Анатолий
Николаевич,
пал смертью
храбрых...”.
Что?!
Толя! Толя!!!
... Я
долго плакал,
сидя там на
каком-то
ящике и сжимая
в руке это
проклятое
извещение.
Теперь и его
нет, нашего
Толи –
Толечки! Мы с
тетей Беллой
одни: без
него.
Только
я и она, – но она
еще ничего не
знает. Пока...
Пока не увидит
извещение,
которое надо
отдать ей.
Как? Я
представил,
как я его
отдаю ей, и
она читает, и
потом... Я
снова
заплакал –
громко, наверно,
потому что
услышал:
– Ты
чего? – это был
Игорь.
Я не
ответил, и
тогда он
подошел ко
мне. Увидел,
что я сжимаю
что-то в руке, –
взял и поднял
её поближе к
свету, чтобы
разглядеть.
Потом молча
сел рядом,
достал
папиросу, зажег и
сунул мне:
–
На-ка, Женьк:
покури –
полегчает.
Я
никогда еще
не курил до
этого, но
сразу жадно
стал глотать
дым, не
переставая
плакать, и он
одурманивал
меня, и
голова стала
тяжелой
совсем. Игорь
молчал,
неподвижно
сидя рядом.
Потом
он сказал:
–
Есть еще
одна. Хочешь?
Я
отрицательно
качнул
головой.
Тогда он сам
закурил.
–
Тетя-то твоя
уже знает?
– Нет
еще.
–
Дела! Как
скажешь ей?
Как?!!!
Мне было страшно
представить
это. Я был
сейчас в том
же положении,
что они тогда
– когда
пришло последнее
письмо папы и
похоронное
извещение на
него. Я
понимал
теперь, как
было им страшно
– сказать мне,
что их больше
нет. Почему они
тогда от меня
это скрывали,
и понимал,
что и я – не
смогу
сказать ей,
что и Толи тоже
больше нет.
Я не
покажу ей
извещение:
пусть не
знает как
можно дольше.
Пусть думает,
что он жив.
Пусть верит,
что он скоро
вернется и
привезет показать
свою Анечку.
Буду молчать,
сколько удастся.
–
Игорь,
слышишь:
никому
ничего. Даже
моим ребятам:
а то вдруг
еще
проговорятся.
Пусть она не
знает.
– Да
как ты будешь
в себе-то это
держать?
–
Ничего: сумею
– не
маленький.
– Все
равно ведь:
откроется.
–
Потом – не
сейчас.
–
Ладно: буду
молчать. От
меня никто не
узнает.
– А,
может, еще...
Может,
ошибка.
–
Конечно же!
Но я
слишком
понимал: вряд
ли.
12
Второго
мая пал
Берлин – наш с
Толей
Западный
полюс. Только
он не дошел
до него.
Но
тетя Белла
этого еще не
знала: ждала
скорого
конца войны.
Вернется
Толя, привезет
свою Аню. А я
знал: нет, и
молчал. Было
страшно
трудно, я
совсем не мог
улыбаться,
когда все
вокруг
радовались.
... Она
разбудила
меня:
–
Победа,
Женечка!
Победа,
родной! – она
обнимала
меня, плакала
и улыбалась
сквозь слезы.
А я
будто
окаменел,
даже дышать
было трудно.
Мне
предстоял
жутко трудный
день: вокруг
все радуются,
и мне тоже надо
радоваться,
но я не могу.
Не могу:
страшная
тайна не дает
мне. И я молчу,
потому что так
трудно
притворяться.
Но
тетя Белла, к
счастью,
понимает мое
молчание
по-своему.
–
Ничего: ты
поплачь. Что
поделаешь: их
уже не вернуть.
Они погибли
не даром: мы
всё-таки победили.
Будем жить:
ты ведь не
один – у тебя мы,
я и Толя. Он
вернется и
привезет
свою Анечку.
Нет,
тетя
Беллочка: он
тоже не
вернется –
нас осталось
только двое.
Но пока
возможно, ты
этого не
узнаешь. И я
отвожу глаза,
опускаю
низко голову,
чтобы никак
не выдать
себя.
Хорошо,
в этот момент
заходит
Клавочка.
–
Победа!
Наконец-то!
Радость-то
какая! – она обнимает
нас обоих. Мы
идем к Зое
Павловне.
Потом
прибегают ребята,
приглашают к
себе. Обе их
семьи и мы завтракаем
вместе у
родителей
Ежа. А потом все
вместе идем
гулять по
Москве.
Улицы
заполнены.
Вокруг
ликование,
веселье, хотя
у многих
слезы на
глазах. На
площади Маяковского
концерт.
Я
держусь как
можно
незаметней,
потому что
мне очень
трудно
говорить, хотя
я и стараюсь.
Но тетя Белла
продолжает
толковать
мое
поведение
по-своему и
держит всё
время руку у
меня на
плече.
Вечером
грандиозный
салют. Всё
небо в огнях
ракет. В их
свете видно,
как
улыбается
тетя Белла, прижимая
меня к себе.
Только я всё
молчу и жду,
когда
кончится
этот
долгожданный
радостный
день, такой
трудный для
меня.
Дни
шли за днями.
Я занимался,
сжав зубы,
чтобы моя
успеваемость
не могла
вызвать чьего-либо
подозрения.
Никуда не
ходил – ни в
кино, ни
гулять с
ребятами:
отговаривался,
что у меня
очень
интересная
книга, хотя
открывал её
только, когда
они
приходили,
или в присутствии
тети Беллы –
глядел в нее
и не воспринимал
ничего; потом
отдавал тете
Белле непрочитанной.
А она
всё больше
беспокоилась,
что нет писем
от Толи. Что с
ним? Может
быть, ранен и
лежит в
госпитале?
Написала
письмо в часть
и с
нетерпением
ждала ответа.
Учебный
год
закончился.
Если бы Толя
был жив, я бы
сразу
написал ему:
он
порадовался
бы моим
отметкам. Но
сейчас
радоваться
было некому:
мне самому
было слишком
не до них, да и
тете Белле
из-за тревоги
о Толе – тоже.
Начинали
работать
пионерские
лагеря, и она
решила
отправить
меня в лагерь
от наркомата
дяди Коли.
Получила для
меня
бесплатную
путевку на
первую смену.
Я
отговаривался:
поеду во
вторую –
лучше побуду
дома, почитаю.
Но она
узнала, что
там будет
усиленное питание,
и сказала,
что ехать я
должен.
... В тот
день она
гладила мою
одежду,
собирая в
лагерь. Я
сидел,
уткнувшись в
книгу и делая
вид, что
читаю.
Кто-то
позвонил в дверь.
Я слышал, как
Клава
открыла и с
кем-то разговаривает.
Потом она
постучала к
нам в дверь:
–
Тетя Белла,
это к вам!
Военный. – Я
сразу насторожился.
– Так
пусть войдет.
– И в комнату
медленно вошел,
опираясь на
палку,
раненный
военный.
Он
выглядел
страшно:
вместо лица
сплошные
бинты, только
глаза и
обгоревший
рот, какого я
еще до тех
пор ни разу
не видел.
–
Садитесь! –
сразу
подвинула
ему стул тетя
Белла. Я
неподвижно
сидел,
уставившись
на него:
сердце
замерло.
–
Спасибо! Вы
Белла
Соломоновна,
мама Толи
Литвина? – Всё!
– Да!
– Мы
воевали
вместе с ним,
он был моим
лучшим другом.
Он...
– Что
значит: был? –
перебила его
тетя Белла. –
Почему: был?!
Его, что:
убили? Его
больше нет?
Да?
Он не
ответил:
почувствовал
мой взгляд и
обернулся в
мою сторону.
Я глядел ему
в глаза с
такой
ненавистью,
что вместо слов
он только
утвердительно
качнул головой
и поспешно
вышел. Больше
я его никогда
не видел.
–
Женя! Было
похоронное
извещение?
Да? – тихо спросила
она меня. –
Отвечай, не
молчи!
–
Было, – так же
тихо ответил
я: я ничего
уже больше не
мог сделать –
всё равно,
она бы не
поверила.
– Где
оно?
– У
меня.
– Дай
его мне.
Пока
я учился, я
его носил с
собой: в
школьном
портфеле, под
учебниками и
тетрадями.
Собираясь
уезжать в
лагерь, я
запрятал его
в бабушкин
молитвенник, который
тетя Белла
хранила в
самом низу книжного
шкафа, и
никогда не
заглядывала
в него.
Она
схватила его.
–
Толя!
Толечка!
Сыночек мой!
Мы же тебя
так ждали!
Как же мы
будем жить
без тебя,
дорогой ты
наш? –
Она сидела на
диване,
раскачиваясь
и повторяя это.
Я
подошел к ней
и обнял; она
уткнулась
мне в грудь – и
стонала и
снова и снова
повторяла:
– Как
же так? И тебя
тоже нет? Как
же жить дальше?!
Я
крепко
прижал её к
себе, стал
гладить по голове:
–
Белла!
Беллочка! Не
надо: что
теперь
поделаешь –
мы его не
вернем
слезами.
Будем жить:
ты ведь не
одна – у тебя
есть я, –
уговаривал я
её: как
маленькую.
Она и
казалась мне
тогда
маленькой и
беззащитной,
а я уже
большим и
сильным, и я
продолжал
крепко
прижимать ее
к себе и
гладить и уговаривать.
Не сразу
заметил, что
говорю не
по-русски – на
идиш, на
языке, на котором
впервые стал
говорить –
раньше, чем на
русском.
– Ты
же знал! Знал –
и молчал: не
говорил –
таил в себе.
Детка моя
родная, как
же ты мог?
–
Белла, а как я
мог это
сказать тебе?
Вы же тоже: не
могли сказать
мне тогда,
что мама и
папа погибли.
– Но
мы-то
взрослые, а
ты... Ты ведь
еще ребенок.
–
Белла, ну
какой я
ребенок? Ну,
разве ты не
видишь?
–
Верно: после
всего этого.
Она
встал с
дивана и села
на пол, сняла
обувь.
–
Садись тоже:
будем сидеть
траур по
нашему Толе.
Будем сидеть
все дни,
сколько
положено.
Хотя бы
вечерами,
после того
как приду с
работы.
– И я
не поеду в
лагерь,
ладно? Я не
хочу оставлять
тебя одну: мы
должны быть
сейчас
вместе. Ты не
беспокойся –
тебе не надо
будет уходить
завтра с работы:
я сам отвезу
путевку в
наркомат. Я
им объясню,
почему я не
могу ехать:
они поймут.
Мы
сидели в тот
день до
поздней ночи
– молча, тесно
прижавшись
друг к другу.
... Мы
продолжали
жить - я и тетя
Белла,
которую с
того времени
я называл
тетей только
на людях – без
бабушки,
мамы, папы,
дяди Коли,
Толи. В годовщину
смерти
каждого из
них она зажигала
свечу,
которая
горела целые
сутки – знак
того, что мы
его помним,
не забыли.
Одна
из немногих
фотографий
тех лет: я,
опять
стриженный
наголо, и
тетя Белла,
прижавшая
свою –
совершенно
седую уже –
голову к моей.
[1] - Да! Простите, могу я представиться? Меня зовут Евгений. А вас? (англ.)
[3] http://www.youtube.com/watch?v=mK2T2aPooy4
[Up] [Chapter I][Chapter II] [Chapter
III] [Chapter IV] [Chapter
V] [Chapter VI] [Chapter
VII] [Chapter VIII] [Chapter IX] [Chapter X]
[Chapter XI] [Chapter
XII] [Chapter XIII] [Chapter XIV] [Chapter
XV] [Chapter XVI] [Chapter XVII] [Chapter
XVIII] [Chapter XIX] [Chapter XX]
Last updated 05/29/2009
Copyright © 2003 Michael Chassis. All rights reserved.