13

 

Другие фотографии того же времени: на которых я один или с тетей Беллой вместе с ребятами, Сашей и Ежом, их родителями – и Дедом и Анной Павловной. Это уже после того, как отменили карточки на хлеб и продукты и были новые деньги.

Дед, как только переехал в Москву, сразу стал близким нам всем: как родной дед не только Ежу и Антошке, но и мне с Сашей. И очень близкой стала и вскоре после покупки у неё дачи Анна Павловна.

Мы все трое обязаны ей многим: она слишком много дала нам. Благодаря ей мы стали слушать классическую музыку; она нас повела впервые в Большой зал консерватории: слушать Реквием Моцарта. И в Третьяковскую галерею и а Пушкинский музей впервые повела нас она. Саша  благодаря ей даже стал немного играть на пианино.

А еще  стала учить нас языкам, сразу трем: немецкому, который мы учили и в школе, начиная с четвертого класса, английскому и французскому. И учила не так, как в школе: разговаривала с нами на этих языках и ставила нам лингафоны, давала читать книги – не адаптированные тексты. Занимаясь с ней, мы старались, но – не помню, что перенапрягались: было страшно интересно – особенно когда читали в подлиннике то, что раньше в русском переводе. И еще: могли говорить в школе или на улице так, что нас другие не понимали.

А сколько интересного рассказывала она нам, какие замечательные альбомы репродукций показывала, какие пластинки ставила, стихи читала, когда мы приходили к ней. И обязательно угощала нас чем-нибудь, чаще всего своими домашними пирогами. Ненавязчиво – в основном, собственным примером – непрерывно обучала изысканным манерам.

В её двухкомнатной квартире, где в одной из комнат хранились развешанные по стенам картины её покойного мужа, художника-пейзажиста, всё было необычно. Сам дом, в котором она находилась, был старый, дореволюционной постройки – в стиле “модерн”, как мы узнали от Анны Павловны: с лепными фигурами на фасаде, широкой лестницей с причудливыми перилами, большими окнами и очень высокими потолками. Мебель в её квартире была под стать этому дому – старомодная, тоже в стиле “модерн”, с обилием всяких криволинейных элементов. Исключением был только небольшой шкафчик в стиле “булль”, с врезным латунным узором – необычайно красивый, но он появился уже при нас: как память об умершей подруге. Огромный диван был основным местом, на котором мы все трое сидели, будучи у неё.  Нравилось там все: шкафы с книгами, саксонская фарфоровая посуда, тяжелые портьеры, вазы и статуэтки, картины на стенах. Нас только одно смущало у неё: икона, висевшая в углу.

Каждый день рождения мы получали от неё замечательные подарки: книгу, альбом художественных репродукций, пластинку классической музыки. Её подарки сейчас, когда её уже больше нет, напоминают обо всем, что она успела дать нам, вложить в нас.

Она любила нас – и Антошу с Сонечкой: мы это чувствовали. И платили ей тем же. Жаль только, что она недолго пробыла с нами, наша Анна Павловна, человек удивительной культуры, интеллигент старой закалки –  еще дореволюционного времени.

Лето она проводила на даче, вместе с Дедом, который жил там почти всё время, и всей Сережиной семьей и была, фактически, там членом этой семьи. У неё была своя комната, где стоял рояль, и где она спала, но большую часть времени она проводила со всеми. Мы с Сашей тоже бывали там, но только в перерывах между сменами в пионерлагере.

Примерно за год до смерти, а умерла она в октябре пятьдесят второго, она совсем переселилась туда – не уехала вместе со всеми, осталась с Дедом. Я помню, как мы приехали показать им наши аттестаты зрелости и мою и Сережину золотые медали. Саше медаль не дали, даже серебряную, поставив две четверки – за сочинение и по истории: из-за его вечного стремления говорить то, что он считает, вызывавшего конфликты с учителями. Анна Павловна обняла и расцеловала каждого из нас и долго возмущалась тем, что не дали медаль Саше: считала, что совершенно несправедливо.

Я тут виновата, Сашенька! Не зачем ты написал не как в учебнике, а как я вам говорила?

К нему у неё было особое отношение: Сашка писал стихи и первой читал их всегда ей, потому что только она могла чувствовать и понимать их, как никто. Мы тоже, конечно понимали, какие они великолепные, но порой вставали в тупик перед необычностью форм многих из них. Лишь она видела все их достоинства: недаром сама познакомила его с творчеством таких поэтов, которых в учебниках по литературе называли декадентами. Он часто бывал у неё и без нас: они подолгу беседовали, и он читал там и книги, которые, она считала, не совсем безопасно выносить из дому.

Какая тонкая, художественная натура! – сказала она о нем нам, когда мы как-то пришли к ней вдвоем, я и Ёж – Сашка болел в очередной раз. – Я верю: он будет великим поэтом. Только ждет его, наверно, нелегкая судьба: очень уж он искренний и бесстрашный – говорит всегда то, во что верит, как думает; ему всё равно, чем это может ему грозить. Чистая, святая натура – такие всегда шли на эшафот за свои убеждения. Я очень боюсь за него.

 

 

Он страшно тосковал, когда её не стало; на смерть её написал потрясающее стихотворение и потом еще много стихов, посвященных ей.

 

А мы с Ежом стихи не писали. Еж, зато, очень любил животных: мог отдать любой уличной собаке свой завтрак. Держал дома постоянно или кошку или собаку, вдобавок то черепаху, то ежа (вот оно, фото его с ёжиком – как мы говорили: “Сразу два ежа”). И аквариумы с всякими рыбками у него были. Он с ними возился с превеликим удовольствием: ухаживал, кормил, убирал за ними – и лечил. Мы его за это называли “доктором Айболитом”, а мама его, Валентина Петровна, никогда не ворчавшая, что, дескать, запах от его зверей не всегда приятный, повторяла: “В папу, в Сережу, пошел: тоже, видно, врачом будет”. И впрямь, Ёж поступил в медицинский: учится сейчас в Первом Меде; только он хочет стать детским врачом. Он немного смешной, наш Ёж: пухлый, круглолицый, очень добродушный и немного медлительный.

 

 

Была у него еще одна интересная страсть: знать названия всего, что нас окружает – деревьев, кустов, трав на улице, в лесу, в саду на даче. И знал почти все созвездия – даже многие звезды и все планеты на ночном небе.

А я больше любил математику, физику и химию и что-то делать своими руками. Сначала я младшеньким нашим, Антоше и Сонечке, стал делать всякие игрушки: это началось с того, что Антоша увидел у нас деревянные сабли и маузер, вырезанные для меня Толей еще до войны. Мне они были дороги как память о нем, и я попробовал сделать другие. Получилось – и я стал делать ему их в большом количестве. Потом сделал Сонечке ко дню рождения кукольный домик: она с ним до сих пор не расстается, хотя ей уже четырнадцать лет. Сам чинил дома и у ребят электроприборы и многое другое; об этом случайно узнали соседи и начали просить что-то починить. За это платили чаще всего, хоть и немного – но это были заработанные мной деньги, и  я с гордостью отдавал их тете Белле. Охотно помогал Виктору Харитоновичу, когда он возился со своим “опель-кадетом” в гараже, под который он оборудовал собственный сарай во дворе, и у меня даже был ключ от него – мог взять нужный инструмент, когда надо. У дяди Вити, надо сказать, были отличные руки – умел многое, и я возле него немало чему научился. А он даже иногда давал мне вести машину где-нибудь на безлюдном загородном шоссе.  Многому, конечно, обучил меня и Дед, когда я бывал у него на даче.

Еще я опережал их физически: был значительно сильнее обоих; лучше играл в футбол, волейбол; быстрее бегал на коньках, на лыжах; хорошо плавал; дальше всех в нашем классе кидал учебную гранату. И мог всегда постоять не только за себя, но и за них: недаром почти год ходил в секцию бокса на Стадионе юных пионеров; потом перестал, потому что увлекся шахматами. Благодаря этому и ребят кое-чему научил; но это лучше всего давалось не им, а младшеньким, хоть Соня и девочка. Но она была молодец: я сам как-то видел, как она лупила портфелем приставших к ней мальчишек – то была моя школа.

Но, наверно, не поэтому я пользовался самым большим авторитетом среди ребят и младшеньких: просто, я был как-то старше их – так уж сложилась у меня жизнь. Я ведь делал многое: покупал продукты, помогал убирать комнату и квартиру, когда была наша очередь, оплачивал жировки в сберкассе, ходил в прачечную. Полы и окна мыл всегда я, но вытирать пыль и готовить тетя Белла мне никогда не давала:

Иди-ка, занимайся своими делами: только не хватало, чтобы ты стал кухонной бабой.

Деньги – все, какие у нас были, она держала в ящике гардероба: я сам брал оттуда сколько надо, когда шел в магазины или на рынок. Но я знал им цену и умел не тратить лишнее, потому что хорошо помнил, что и где можно купить получше и подешевле, и потом записывал, сколько и на что потратил. Где-то я даже стал скуповатым, и тетя Белла сама порой шла со мной в магазин “Динамо” на углу улицы Горького и Васильевской, чтобы купить волейбольный мяч или фотопленку. Я пытался отговорить её, но она говорила:

Тебе это нужно.

Она знала, что мне нужно: когда ей посоветовали отдать меня в Суворовское училище, она сразу сказала:

Нет. Пусть живет дома и учится как все. Проживем как-нибудь.

И жили. Чтобы сводить концы с концами я ездил каждое лето на все смены в пионерлагерь от наркомата, потом министерства, в котором когда-то работал дядя Коля.

А потом собирался ездить туда помощником пионервожатого: за это еще немного и платили. Но стал после восьмого и девятого классов летом работать на заводе. Устроил меня туда наш участковый милиционер. Чудесный человек он, Аким Иванович. Я познакомился с ним еще в сорок шестом.

 

14

 

Кто-то позвонил тогда в дверь. Я открыл её и увидел милицейского офицера. Он спросил меня:

Белла Соломоновна дома?

Да. А в чем дело?

А я не по делу. Я был участковым здесь до войны и знал её хорошо. Поговорить с ней просто хочется. Можно пройти?

Да. Тетя Белла, это к тебе.

Здравствуйте, Белла Соломоновна. Вот и увиделись снова.

Аким Иванович, вы?! Вернулись?

Вернулся. Демобилизовался. Теперь снова буду здесь участковым. Вон такие дела. Лучше бы, конечно, не я вернулся – Петя мой.

Знаю. Он с Колей моим был вместе: Коля мне и сообщил, как его убили. Он тоже погиб вскоре.

А Толя еще в армии?

И Толи тоже уже нет.

Да: такие дела. Какие ребята были, наши сыночки: умные, светлые, чистые. Все – весь класс. Дружили, в шахматы играли, стихи писали. Остался из них хоть кто?

Трое только.

Оля как? Петя мой влюблен в нее был с восьмого класса, стихи такие писал о ней. Не знаете?

Вернулась Оля – только слепая совсем: от взрыва снаряда. Только, что живая осталась.

А вы одна теперь?

Нет. С ним. Это мой племянник. Я и он: никого больше не осталось.

Сирота?

Пока я жива – нет.

Зовут-то тебя как, милый?

Женя.

Женя? Постой-ка, я ведь помню: Петя говорил мне, что Толя привел маленького братишку, когда они сдавали первый экзамен. Еще просил Петю проверить, не уходил ли он куда со двора.

И я сразу тоже вспомнил.

... Дрезина была наполовину готова, когда ко мне подошел какой-то юноша.

Ты Женя, брат Толи Литвина?

Ага.

Никуда не уходил?

Никуда. Я же дрезину делаю.

Дрезину? А ну покажи, как ты делаешь.

Через минуту он уже с увлечением помогал мне. Второй отвертки у меня не было, он действовал перочинным ножом. Потом к нам подошли один за другим несколько ребят и две девушки.

... – Как давно это было!

И давно – и недавно: пять лет тому назад всего, – сказал Аким Иванович: я не заметил, что произнес последнюю мысль вслух. – Такие вот дела! – опять повторил он. – Ну, ладно, сказал он, вставая – если что надо будет, вы не стесняйтесь: я ведь рад всегда буду помочь, чем смогу.

Спасибо! Только вы не уходите, очень прошу вас. Я сейчас только чай поставлю, и мы поговорим – ребяток наших вспомним. Вы разве торопитесь?

Да нет: свободен сейчас – останусь.

Вот и хорошо!

Она вскоре вернулась с чайником и четвертинкой водки, полной чуть больше половины.

Хорошо, у соседей было: помянем Петеньку и Толика.

Тогда уж и Николая Петровича. Да и Жениных родителей. Где погибли они?

В Сталинграде. Оба.

Такие вот дела.

Тетя Белла быстро собрала немудреную закуску и разлила водку: себе на донышко рюмки, остальное Акиму Ивановичу в стакан. Потом подумала, достала вторую рюмку и отлила туда из своей половину.

Давай и ты, Женечка: ты после этого всего давно стал взрослым. Я вам, Аким Иванович, про него тоже расскажу.

Да не надо, тетя Белла.

Ладно: ты не слушай наш разговор – помянем наших, и можешь уйти к ребятам. Давайте, Аким Иванович.

Он встал, поднял стакан с водкой: руки и губы у него дрожали. Он казался таким старым – каким я его потом уже больше никогда не видел.

Вечная память героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей родины: нашим Николаю Петровичу, Толику, Петеньке и Жениным родителям – прости, не знаю их святые имена.

Гриша и Розочка, - подсказала тетя Белла.

И Грише и Розочке. Пусть земля им всем будет пухом.

И мы выпили эту водку.

Только знаете, Аким Иванович: насчет земли пухом – не у всех получилось. Розочку нашу накрыло прямым попаданием бомбы во время операции раненого. А Толя, как мне написали из части, чтобы спасти своего ведомого, пошел на таран немецкого самолета, и оба они взорвались. Удалось потом найти только обломок крыла Толиного самолета, который похоронили вместо него.

Да, понятно: такие вот дела. – И он, даже не закусив, сразу, спросив разрешение, закурил. И тетя Белла тоже.

А я поел немного и ушел к Сашке. Того дома не было: ушел а библиотеку и сидел там в читальном зале с какой-то книгой, которую не давали на дом. Но Сонечка забралась ко мне на колени, и я остался у них.

Маленькой, она была невероятно милой девчушкой; очень любила меня – всегда радовалась, когда я приходил, и старалась залезть на руки. И тогда – она тихо сидела, обняв меня за шею, и слушала какую-то сказку, которую я ей рассказывал.

Когда я вернулся, тетя Белла и Аким Иванович стояли, прощаясь, на лестничной площадке. Он повернулся ко мне и сказал:

Вот ты, оказывается, какой, Толин младший братишка! – И ушел.

Он периодически появлялся в нашем дворе. Усаживался на скамейку рядом с кем-нибудь и расспрашивал о делах. Ему верили и охотно рассказывали о многом, и он знал буквально всё на своем участке. Когда надо, помогал либо советом, либо чем-то более существенным. Но хулиганье, неисправимое, знало, что он бывает и беспощадным, и боялось его.

К нам домой заходил редко, но всегда держался не как наш участковый, а как знакомый: расспрашивал меня про учебу, про то, что читаю. Знал и обоих моих ребят. Сашка как-то прочел в его присутствии свое стихотворение “Наши старшие братья”, написанное к годовщине гибели Толи: он слушал, весь напрягшись, бледный, а потом робко попросил:

Ты, Саша, перепиши его мне, а? – И листок с Сашкиным стихотворением спрятал в свою милицейскую планшетку, которую всегда носил с собой: я увидел через несколько лет, когда он доставал из неё какой-то документ, что оно там до сих пор и лежит. Он и сфотографировался как-то со мной и Сашкой: Ёж снимал. Рекомендации в комсомол нам троим дал он.

 

Когда я заканчивал восьмой, мне нужно было подписать у него какую-то справку. Он был не один: еще какой-то очень худой человек. Аким Иванович быстро справку подписал, но почему-то не отдал мне её сразу, а обратился к тому худому мужчине:

Слушай, Дмитрий Сергеевич, ты вроде говорил, что тебе чертежник нужен?

Еще как! Чтобы был у меня под рукой: в КБ со всякой мелочевкой не обращаться быстро самим сделать эскизы. Мне сейчас хоть какой подошел бы, лишь бы чуть-чуть в чертежах соображал.

Вот он неплохо очень чертит, – кивнул Аким Иванович на меня. – Я его школьные чертежи сам видел. Может быть, он у тебя поработает во время каникул, а? А ты тем временем кого-то подыщешь. Но я ж не инженер, не очень в этом понимаю: проверь-ка его сам.

А что: чем черт не шутит. Вот, например: стакан этот нарисовать можешь?

А чем?

Ручкой, от руки. Мне красота ни к чему – лишь бы правильно.

И я нарисовал: показал осевую линию, дал поперечное сечение правой части, заштриховал его, дал размерные линии – всё по ГОСТу.

Смотри-ка: нормально! Только, милок, надо не толщину донышка указывать, а глубину от верхнего края: токарь ведь её будет мерить.

А-а: понятно! Татьяна Дмитриевна нам это не объясняла. Это наша учительница черчения. Она у нас и классная руководительница.

Подожди-ка: ты в какой школе-то учишься?

Я сказал.

Так это ж моя Танюша. Она мне все уши про вас прожужжала. Только и слышно: мои мальчишки да мои мальчишки! Такие почти все умные и способные! Особенно трое каких-то.

Этот как раз один из них, - сказал Аким Иванович.

Как фамилия? – он взял справку, которая всё еще лежала на столе перед Акимом Ивановичем. – А! Считай, что я всё о тебе уже знаю. Что ж, давай – поработай у меня. Чертежника у меня в штатном расписании нет: оформлю тебя учеником токаря. Что не знаешь, подскажем; только ты и сам старайся: смотри да запоминай. Думаю, тебе это на пользу пойдет. Ты кем собираешься стать?

Инженером-авиастроителем.

Тогда тем более. Только учти: получать ты будешь как ученик – не много. Устраивает?

Конечно. Очень!

И последнее. С рабочими не выпивать – ни в коем случае! Если хоть раз замечу – сразу расстанемся.

Можешь ему это и не говорить: он не такой.

Не такой - да неопытный: нашу публику еще не знает. Будут приставать: могут и уговорить. Так что – держись, парень!

 

15

 

Первый день своей работы буду, наверно, помнить до конца жизни: как волновался, идя на завод; как старательно вырисовывал свой первый эскиз какой-то простенькой оси. К счастью, я знал, как пользоваться мерительными инструментами: сказалась возня в гараже с дядей Витей. Многого, конечно, от меня и не требовали поначалу я уже потом увидел, что указывают на настоящих чертежах отклонения размеров, чистоту поверхности, марку материала. Дмитрий Сергеевич сам вписал кое-что в сделанные мной эскизы и послал с ними к инструментальщику, велев принести ему готовые детали, как только будут готовы.

Я жадно смотрел, как немолодой инструментальщик вытачивал на токарном станке детали по моим эскизам.

Что: первый раз видишь?

Ага.

А ты не стесняйся: что не понятно – спрашивай. Не бойся: Андрей Макарыч ответит.

И я задал ему вопрос, потом еще. Отвечал он довольно обстоятельно: ему, видно, нравилось объяснять, что и почему, и я, пока стоял возле станка, узнал и увидел достаточно.

Когда я принес детали, Дмитрий Сергеевич сказал, что работы мне на этот день не предвидится: могу уйти пораньше домой, если хочу. Но я попросил разрешения остаться – походить по цеху.

А: забрало! Интересно? Ну, походи: очень пригодится.

И я стал ходить по цеху, потом и по всему заводу, когда только можно; часто задерживался для этого после смены. С жадностью смотрел и запоминал.

За пару дней перед моей первой получкой Дмитрий Сергеевич спросил:

Не приставали к тебе, чтобы поставил бутылку с первой получки?

Да было!

Что собираешься сделать?

Дам им на бутылку, а сам уйду. Годится?

Нет! Я их знаю: не отпустят, будут заставлять выпить с ними – чтобы потом поставил им еще. Я тебе другое посоветую: угости только Макарыча – с остальными он сам разберется. После работы, конечно: ни в коем случае не здесь.

Пришлось рассказать об этом тете Белле.

Я понимаю: надо-то надо, только где? Не заставил бы он тебя выпить наравне с ним? И чем вы будете закусывать? Слушай, а нельзя его пригласить к нам домой? Будет обед хороший и закуска неплохая. И вторая бутылка в запасе, если ему одной мало. А?

Я спросил Дмитрия Сергеевича, можно ли так сделать: согласится ли Андрей Макарыч пойти к нам домой?

Конечно: еще как! Это же для него какое уважение будет. Только лучше ему заранее скажи: он любит в таких случаях быть при параде.

Андрей Макарыч, действительно, был у нас при полном параде: в праздничном костюме, наглаженный, при галстуке. Держался очень чинно, пил не спеша и на предложение тети Беллы открыть вторую бутылку ответил:

Это ни к чему: я меру люблю.

Посматривал на фотографии на стене, но ни о чем не спрашивал: видно, знал обо мне все от Дмитрия Сергеевича. Прощаясь, сказал:

Очень вами благодарен. А парнишка у вас – правильный.

Последствия моего приглашения его к себе домой были самые благоприятные. Как-то раз один из рабочих попросил меня в его присутствии:

Слышь: смотай потихоньку – возьми нам бутылку.

Ты что: еврей – забздит же! – засмеялся другой, молодой слесарь.

Да брось ты: ничего он не забздит. Что он не понимает, что надо уважить рабочего человека?

Ты рабочий? Да ты говно, а не рабочий, – напустился на него Андрей Макарович. Я рабочий – а ты говно, хоть и бригадир: ты и в моем возрасте половины того, что я, знать не будешь. Парнишку чтоб мне не трогали – не то башки поотрываю. Слышите, мать вашу? Как Макарыч сказал, так и будет: чтоб запомнили!

Связываться с ним им было опасно: ко мне больше привязываться не смели. И я чувствовал себя свободно, ходя по участкам. Присматривался, что как делается, и постепенно начал соображать что-то.

Как-то раз осмелился спросить Андрея Макаровича:

А нельзя эту деталь вот так сделать?

А зачем?

Я стал, как мог, объяснять.

А что: можно – правда, лучше так. Молодца, Женька: соображаешь уже. Сергеичу надо сказать: чтобы все их так сделали. Пойдем-ка к нему.

... – Сергеич, гляди-ка: Женька-то наш что придумал, а? Проще ведь насколько! Что значит свежий-то глазок.

Гм, правда: проще! Ну, парень, с первым рацпредложением тебя. Макарыч, помоги ему только оформить. А ты, Жень, давай делай побыстрей эскизы: передадим на участок.

Я был на седьмом небе тогда. И еще когда отдавал премию тете Белле: получил за это неплохо – детали шли в серию, поэтому экономический эффект оказался ощутимым.

Зато как расстроился, когда сделал и не заметил ошибку в размере листовой заготовки. Обнаружилась она уже на сборке: о ней с громким возмущением доложил Дмитрию Сергеевичу тот самый бригадир. Он орал в мой адрес, а я не смел ему ответить – даже голову опустил.

Успокойся: наказывать его – за что? – вступился за меня Дмитрий Сергеевич. За всё время одна лишь ошибка. А вы сколько их делаете, когда не уследишь за вами? Особенно, когда по стакану пропустите.

Наверно, мне следовало лишний раз проверить, – сказал я, когда бригадир ушел.

Нет: свои ошибки заметить всегда трудно. Да ты не переживай: ошибки ведь не делает только тот, кто ничего не делает. Да ты и спешил тогда: больше недели до вечера специально задерживался. Что, я не помню?

Да, я, действительно, дней девять или десять оставался после работы: он попросил сделать эскизы как можно скорей. Только в субботу я ушел тогда вовремя: по субботам мы с тетей Беллой регулярно ехали на дачу к Деду и Анне Павловне; возвращались оттуда только в воскресенье вечером.

...Следующее лето я тоже работал на том же заводе, только у Дмитрия Сергеевича уже был постоянный техник-конструктор, и он определил меня в ученики к Андрею Макаровичу.

Лучшего нельзя было и придумать: рядом с ним я понемногу научился делать многое. Не только слесарную работу, но и на станках, стоящих в инструментальном отделении - токарном, фрезерном, шепинге, шлифовальном. Даже чуть варить электродами.

Я, наверно, замучил его своими бесконечными вопросами, но он отвечал на них всегда. И показывал и рассказывал сам: много и подробно. Но при этом я знал, что плохую работу он мне не спустит, и старался делать всё как можно аккуратней. Похоже, он был мной доволен.

 

Я много говорил дома о нем, и тетя Белла однажды предложила:

Пригласи-ка его к нам опять, а?

Я передал ему приглашение придти к нам в субботу вечером. Он ответил:

Весьма благодарен: непременно приду.

И явился снова при полном параде – с большим букетом сирени и коробкой конфет. Держался уже не так чопорно, как в первый раз. Наливал в рюмку и мне, и тетя Белла не возражала. Пили и закусывали, не спеша, и много  говорили.

Когда стали обсуждать что-то из своих заводских дел, я начал спорить с ним, доказывая свое. Тетя Белла попыталась остановить меня, но он возразил ей:

Да вы, Белла Соломоновна, не беспокойтесь: он по делу всё говорит, а по делу почему не поспорить? Как говорится, в споре ведь рождается истина, не правда?

Совершенно верно, Андрей Макарович.

Так ты продолжай, Женя. Только скажи сразу: ты как хотел бы сделать? Выкладывай-ка свою идею. Есть ведь уже у тебя?

Не совсем: не всё еще получается пока.

Всё равно, покажи.

И мы с ним вылезли из-за стола, перешли к письменному, и я стал рисовать ему, что я надумал. Рисовал и рассказывал, а он внимательно глядел и слушал, не перебивая. Тетя Белла стояла молча сзади.

Только дальше еще не знаю, как делать.

Зато это уж я знаю. Одна голова хорошо, а две лучше.

Значит, можно так будет сделать?

Конечно! Нужно! Отличная, брат, идея.

Товарищи мужчины! Прошу вас, умоляю: идите за стол, а то, боюсь, борщ остынет.

Идем, Белла Соломоновна. Есть как раз за что и выпить.

Он налил всем по полной рюмке.

За будущего инженера-конструктора Евгения Григорьевича Вайсмана. Да, Жень: прямая тебе дорога с твоей головой в конструкторы. Поверь: Макарыч зря не скажет. – Он махом запрокинул рюмку и с аппетитом стал есть борщ.

Еще я что думаю, Белла Соломоновна, – сказал он, когда она накладывала ему жаркое, – надо, чтобы Женя сдал на разряд: для поступления в институт будет лучше, чтобы имел уже рабочий стаж. Одно дело ученик, а другое рабочий-разрядник. Надо будет поговорить в понедельник с Дмитрий Сергеичем.

Мы сидели долго в этот вечер. Андрей Макарович не чувствовал себя скованно, как прошлый раз: оживленно говорил, рассматривал фотографии на стенах и не боялся спрашивать про них. Тетя Белла даже достала этот самый альбом и показала ему некоторые фотографии.

А потом мы, несмотря на его возражения, пошли провожать его: тетя Белла, смеясь, сказала, что он её напоил настолько, что ей необходимо прогуляться. Мы проводили его до метро и пошли обратно.

Вечер был прекрасный, и мы не спешили. Тетя Белла опиралась на мою руку.

Вот ты и стал большим у меня. Ты уже работаешь, и люди уважают тебя. Всё хорошо, только... – она вздохнула.

Что только?

Только почему ни у кого из вас троих нет девушек?

Зачем?

Почему у вас их не должно уже быть? Разве совсем нет хороших девушек? Или вам просто не хочется ни с кем встречаться?

Я пожал плечами. Зачем, Белла? Нам слишком хорошо друг с другом. Хотя девушки и есть, и мы их знаем.

Наша Танюша позаботилась об этом, еще когда мы учились в девятом классе. В соседней женской школе у неё подруга, тоже классный руководитель, и она ей предложила: “Давай познакомим моих мальчишек с твоими девчонками”. И вот десять человек из нашего класса отправились на организационную встречу в женскую школу. Я был в их числе тоже.

Помню, какие мы все были наглаженные и причесанные, в галстуках и комсомольских значках, чинные и безупречно вежливые. И нас встретили такие же девочки – вернее, девушки, на чью грудь мы очень старались совсем не смотреть; такие же нарядные, в шелковых чулках, красиво причесанные, и большинство с маникюром. Держались мы все на самом высшем уровне: сплошные ladies and gentlemen. Всё до тех пор, пока после обсуждения плана проведения встреч и совместных мероприятий не вышли на улицу: одна lady тут же скатала снежок и запустила в gentleman. И началось: снежки полетели друг в друга, раздался громкий хохот и крики. Ladies оказались абсолютно нормальными девчонками, мало чем от нас отличающимися.

И вот мы начали ходить друг к другу в школу на вечера. Ходили вместе в музеи и в кино. Как я знал, некоторые из наших ребят стали встречаться с девушками. Но не мы трое.

Во-первых, никто из нас не умел танцевать, и мы стояли и только смотрели на танцующих на вечерах. К тому  же, Сашка и Еж были маленького роста; я был нормального, но не хотел от них откалываться. Зато мы выступали на других мероприятиях: я с музыкальной лекцией, используя редкие пластинки Анны Павловны; Еж притащил и продемонстрировал своих зверюшек; бурный успех имел Саша, читавший собственные стихи. Однако попыток предложить какой-нибудь девушке встретиться, чтобы пойти в кино или погулять вдвоем ни разу не сделали.

Мы оставались втроем, и нас это устраивало.

 

16

 

С поступлением в институт к нам вскоре примкнул еще один. Юра Листов, мой сокурсник. На перемене в первый день занятий я обратил внимание на название на обложке книги, которую он достал из своей сумки от противогаза: “Танки”.

Интересуешься военной техникой?

Он засмеялся:

Да нет: это японская поэзия.

С этого и началось наше знакомство. Мы с ним заговорили. Я сказал, что поэзией увлекается мой друг, он и сам пишет стихи. Он спросил, могу ли я его с ним познакомить.

Почему ж нет? – ответил я и пригласил его к себе после занятий.

По дороге мы с ним говорили о поэзии, и я поразился, насколько он знал её. Дома у нас первым делом кинулся к книжным полкам, стал вынимать и листать книги. Потом я предложил ему пообедать со мной, он не стал чиниться. Он еще сидел у меня, когда вернулась с работы тетя Белла. Я познакомил их. Юрка очень оживился, когда я сказал ему, что тетя Белла заведует библиотекой. Спросил её, можно ли будет брать там книги.

Если вы в нашем районе живете.

Нет.

А в каком?

В общежитии.

Разве вы не москвич?

Я? Нет: я из Горьковской области. Наше село как раз под Горьким. А почему вы решили, что я москвич?

Да у вас же выговор совершенно московский.

Это я от учительницы литературы перенял, она же меня и к поэзии приохотила. А вообще-то, меня в школе “москвичом” дразнили: я один только не окал.

Ну, ладно, возьму грех на себя: запишу вам наш адрес.

Я позвонил Ежу. Он зашел за Сашей, и вскоре они появились у нас. Как я и ожидал, Юра с Сашей сразу же потянулись друг к другу, и вскоре Саша увел его к себе.

Он быстро влился в нашу компанию, Листик, как мы стали называть его: часто был вместе с нами. Мы рассказали про него Деду и Анне Павловне, и та попросила привезти его на дачу познакомиться. Мы вчетвером и несли гроб с её телом, когда она умерла.

Тетя Белла снабжала его книгами. Когда он приходил, старалась посытней накормить его: знала, что живет он на одну стипендию. Отца у него не было, мать работала уборщицей в сельском клубе – что она зарабатывала? Листик поэтому периодически ходил на вокзалы подработать носильщиком.

Когда наступила холодная погода, и мы все стали ходить в пальто, Юра пришел в институт в телогрейке, совершенно новой: видно, купил со стипендии. В ней же он пришел и к нам. Тетя Белла его спросила:

Юра, ты идешь куда-то работать?

Нет. А что?

Извини: пальто у тебя нет? Ты в ней и ходишь?

Нормально: она теплая.

Тетя Белла вздохнула, потом молча открыла гардероб и достала оттуда Толино пальто.  Она хранила все его вещи; я их не носил – она мне покупала новые, только на каток ходил с его норвегами.

Померяй, сказала она Юре. – Старомодное, правда.

Оно оказалось ему как раз впору, но он снял его и протянул ей.

Спасибо, но я не могу взять его. Это, наверно, пальто вашего сына – оно же память о нем.

Он его уже никогда не наденет. А ты не должен ходить в телогрейке. Бери, не думай.

Спасибо, – смущенно сказал он, беря его обратно.

 

17

 

Фотография маленького мальчика. Это Толик, сын Клавы, названный в честь нашего Толи. Он родился в пятьдесят втором. Я отщелкал тогда целую пленку, снимая его голенького.

Клава не была замужем, и отцом Толика, как я понимал, мог быть только Станислав, который появился неожиданно через год после смерти Зои Павловны. Мы вначале не поняли, кто этот мужчина, вышедший утром в воскресенье  из Клавиной комнаты на кухню умыться. Мало ли: может быть, какой-то их родственник из провинции.

Мы, но не Тамара.

Слава Б-гу, разговелась наша Клавочка. Пора уж! – сказала она тете Белле, когда он ушел из кухни. – Молодец: мужчина-то неплох – видный.

Вы что, Тамара? Что вы такое говорите? Да еще при Жене.

Ой, не надо! Женя уже не маленький. А вы, Белла Соломоновна, извините, слишком наивны, что совсем не видите очевидные вещи.

Какие еще вещи? О чем вы?

Как о чем? Вы что, совсем ничего не замечаете? Как Клавочка всегда одевалась? А последнюю неделю стала уходить на работу при параде. Прическу модную сделала, маникюр. Она его когда-нибудь раньше делала? Да и повеселела заметно.

То, что она сказала, показалась особенно убедительным после того, как сама Клава вышла на кухню. Её было не узнать: обычно молчаливая и редко улыбавшаяся, она двигалась быстро и уверенно. Голова высоко поднята, лицо сияет; даже голос другой – тверже и громче. На двусмысленную шутку Тамары отреагировала смехом.

Клава, этот мужчина ваш родственник? – спросила её тетя Белла.

Нет, – слегка смутившись, но твердо ответила Клава.

И тетя Белла ушла с кухни, уведя и меня. С тех пор она с Клавой почти не разговаривала, только сухо здоровалась с ней и Станиславом. А Клава как будто и не замечала это: ходила оживленная и какая-то совершенно счастливая. С кухни доносились вкусные запахи еды, которую она готовила.

Станислав редко выходил из комнаты. Тамарочка каждый раз, сталкиваясь с ним, сияла кокетливой улыбкой, но он с ней тоже, как со всеми, только любезно здоровался. Недели через три он уехал.

Поначалу Клава оставалась такой же, какой стала при нем, но примерно через неделю с ней что-то случилось: вернулась с работы мрачная – и перестала сиять счастливой улыбкой; опять стала робкая и молчаливая.

Он снова появился через месяц. Она приготовила ужин, сходила в парикмахерскую и тщательно оделась, но так же не улыбалась. А он прожил у Клавы две недели и снова исчез на целый месяц.

Последний раз он приехал в воскресенье вечером. Мы уже почти собирались ложиться спать, она постучала к нам.

Тетя Белла, можно к вам? Мне очень надо с вами поговорить.

О чем? – не слишком любезно спросила тетя Белла.

Мне нужно сказать вам что-то важное – но не при Жене.

Я молча взял книгу и ушел на кухню. Говорили они долго, и под конец я уже не читал, а кимарил, сидя на табуретке.

Наконец тетя Белла позвала меня.

Женя, будешь спать у Клавы вместе со Станиславом. Ляжешь там на диване. А здесь на твоем сегодня будет спать Клава. – И я со своей постелью пошел за Клавой.

Станислав ждал в Клавиной комнате. Был он почему-то в пальто, и его чемодан стоял возле него.

Ты что это? Всё в порядке: Женя ляжет здесь на диване, а я у его тети. Так что не беспокойся ни о чем и ложись.

Нет. Прости, я не могу остаться.

Да куда ты на ночь глядя? Где ты сумеешь устроиться сейчас?

Ты не волнуйся: устроюсь где-нибудь в гостинице. Ладно: я пошел. Не поминай лихом; спасибо за всё хорошее, что было. – И он наклонился и поцеловал ей руку, потом взял  чемодан и быстро вышел, захлопнув за собой квартирную дверь.

Утром тетя Белла сказала мне, что у Клавы будет ребенок. И чтобы я об этом Тамаре с Виктором не говорил: пусть Клава сама им скажет, если захочет.

...До родов Клава почти всё время дома проводила у нас. Тетя Белла следила, чтобы она правильно питалась, соблюдала режим и всё прочее; ходила гулять с ней, чтобы заставить побольше двигаться. Брали мы её с собой и на дачу.

Когда мы забирали её из роддома, она протянула своего ребенка тете Белле:

Это наш Толя.

 

18

 

Последняя фотография в альбоме, 12 на 18. Тетя Белла со мной. Мы как всегда, прижались головами. Я уже здоровый парень с густой шевелюрой и молодыми усиками на верхней губе, и она кажется такой маленькой рядом со мной.

Последняя наша с ней фотография. Снята в начале страшного для нас, евреев, пятьдесят третьего года.

...К этому шло давно.

В сорок восьмом СССР поддержала образование Израиля. Мы ходили к синагоге, когда туда пришла посол Израиля Голда Меерсон. С каким восторгом приветствовали её – и не только евреи.

Но вскоре слово “сионизм” стало ругательным в газетах и по радио. Обстановка непрерывно сгущалась.

Прошла кампания борьбы с космополитизмом. Почти все имена “безродных космополитов” были еврейские, хотя прямых выпадов против евреев в прессе не было. Зато на улице их становилось всё больше.

Никто не верил, когда сообщили о смерти Михоэлса, что он попал в Минске под машину. Тетя Белла пошла со мной, Сашей и Ежом к Еврейскому театру, где выставили его тело. Очередь туда, извиваясь, вилась по многим улицам, и конца ей было не видно. Было очевидно, что, чтобы попасть, необходимо простоять в ней всю ночь, и тетя Белла увела нас: нам утром надо было в школу.

Потом начались увольнения с работы. Сашин отец, Рувим Исаевич, работавший начальником контрольно-ревизионного отдела, приходил домой черный: опять его вызывали в отдел кадров, сообщали о “засорении кадров” в его отделе и давали список евреев, подлежавших увольнению. “Таково указание!” Их вызывали потом и предлагали: “Либо вы подаете заявление об уходе по собственному желанию, либо мы уволим вас сами”. Возражать было опасно: знали, что за это могут поплатиться.

За многое можно было тогда загреметь: за политический анекдот; за то, что сказал что-то не то. Даже за мальчишескую выходку на уроке, как это было с нами.

 

Произошло это на уроке логики, в десятом классе. Предмет был легкий и не имел экзамена, поэтому мы часто использовали его, чтобы сделать невыполненные домашние задания. Тем более что преподавал его Вениамин Вольфович, очень молодой. Он только что закончил философский факультет Московского университета: преподавал логику в нашей школе, потому что больше никуда его не брали тогда.

Так вот: я сидел и делал домашнюю работу по алгебре, потому что накануне вечером читал допоздна. Веня вызвал кого-то к доске; я не слушал, что он отвечал, и быстро делал алгебру, стараясь успеть. Вдруг многие встали; я, продолжая глядеть в свою тетрадь, тоже вскочил, думая, что вошел кто-то. Потом поднял голову: в класс никто не входил. В этот момент раздался голос Олега Колоскова:

Товарищи, почтим минутой молчания память скончавшегося короля Георга Шестого.

Веня наш моментально побледнел как смерть. Потом бросился из класса. Через минуту он вернулся с завучем. Мы, как положено, вскочили.

Сесть! – скомандовала она. – А теперь пусть встанут только те, кто тогда вставал.

Встали далеко не все, кто вставал. Я, наверно, тоже мог бы не встать: действительно не знал тогда, зачем встаем.  Но встал: потому, что было противно, и вины я за собой не чувствовал.

Вы понимаете, что вы сделали? Это политическая демонстрация! Вас всех посадят! – кричала на нас завуч. Была она, как и Веня, белая как мел.

Мы и так уже сообразили, что дело может пахнуть керосином. Неделя прошла в тревожном ожидании, хотя нам, всё-таки, не верилось, что с нами что-то случится: что из-за дурацкой ерунды посадят. Нам потом ничего не сказали, но по виду Вени мы догадались, что обошлось.

Как узнали потом, завуч и Веня сразу побежали в РОНО, доложили там ответственному товарищу об ужасном событии в нашем классе. Слава Б-гу, попали на нормального человека: посоветовал им не раздувать шум из-за глупой мальчишеской выходки. Они ушли от него успокоенные: выполнили свой долг – не скрыли ничего, доложили о произошедшем кому надо и действуют согласно его указанию.

В общем-то, по тем временам, всё абсолютно правильно – иначе вполне реальная опасность, что кто-то донесет, что они скрыли политический инцидент в школе, висела бы над ними. Если бы на месте того ответственного товарища оказался другой – дурак или более трусливый, который побоялся бы самостоятельно решить дело, всё могло получиться совершенно иначе. Как бы то ни было, обошлось тогда, и можно было больше ничего не опасаться.

 

Но не всем: в первую очередь не нам, евреям. Наступил пятьдесят третий год. Тринадцатого января “Правда” опубликовала сообщение об аресте крупнейших врачей, обвиняемых в заговоре с целью убийства руководителей Советского Союза. Все фамилии, кроме одной, еврейские. И на следующий день уже прямо указывалась их еврейская национальность. Газеты и радиопередачи наполнили выражения: “убийцы в белых халатах”, “агенты международного сионизма”, “агенты американской шпионской организации “Джойнт””, потом и “известный еврейский буржуазный националист Михоэлс”. На улице евреев оскорбляли уже в открытую, милиция на это не обращала – впрочем, как всегда – никакого внимания. Только и слышно было: “Ну что идти в поликлинику? Там же врачи – одни евреи: еще отравят!”

Сергей Иванович, отец Ежа, был назначен в эти дни директором клиники вместо прежнего директора-еврея, которого уволили. Он хотел, было, отказаться, но тот, прежний, сказал ему:

Не дури, Сергей: и сам вылетишь. Принимай её, пока они сюда не назначили какого-нибудь, кто в медицине ни хрена вообще не понимает: угробит клинику.

Самуил, что происходит? Вовси, наш с тобой учитель, может быть убийцей? Я ж могу легко историями болезни его пациентов доказать, что всё это брехня.

Так они без тебя это знают. Не будь ты наивным: забыл тридцать восьмой год?

Ты считаешь: то же самое?

А то! Ты, например, веришь, что Лида Тимашук могла такое написать? Принудили угрозами, а скорей даже и написали и подписали без нее.

Тетя Белла прихварывала в эти дни: он пришел к нам посмотреть её и рассказал ей это при мне.

Женя, ты смотри, ни словом нигде не обмолвись: это разговор только среди своих.  Ты сам, конечно, прекрасно всё понимаешь.

Но жизнь шла, несмотря на эти события: я по-прежнему ходил в институт на занятия, в Большой зал консерватории, в кино и на каток.

 

В один из дней я возвращался из института вместе с Листиком. Мы шли, о чем-то оживленно разговаривая, и я чуть не налетел на высокого парня в морской форменке.

Жень, здорово!

Игорь, ты? – узнал я.

Как видишь! Вот, отпустили на побывку.

Где ты служишь?

Это я потом всё расскажу. Есть более важный разговор: я специально шел к тебе как раз. Только надо, чтобы нас не подслушал никто. Пошли на чердак.

При нем я могу говорить всё? – спросил он на лестнице.

Абсолютно! – ответил я.

Он тоже еврей?

Да, – вместо меня ответил Юрка.

Не похож. Ну, да ладно.

Чердак встретил нас привычным запахом пыли и кошек. Игорь достал пачку сигарет, предложил нам. Я не взял: не курил; Юрка не стал отказываться.

Так слушай: дело серьезное. Старый пес проговорился спьяну: вас готовятся выселять. Под Москвой уже стоят пустые эшелоны.

Как выселять? Куда?

Он сказал, на Дальний Восток или даже Северную Землю: там уже лагеря готовы.

Не врет спьяну?

Думаю, нет. Он стукач, работает на органы: знает, действительно, много. Решил предупредить тебя: может, как-то успеете спастись. Тем более, до высылки должны пройти погромы, якобы стихийные. Что молчишь? Думай, что будете делать – пока не поздно. Лучше всего исчезнуть куда-нибудь, где вас не знают.

Там тоже милиция: проверят документы. Ей донесут, только чтобы забрать себе вещи, пропить их, сказал Юрка. – Всё равно, спасибо, что сказал, капитан.

За что? Мы с ним войной повязаны, – ответил ему Игорь.

Это было так: даже примкнув к компании нашей дворовой шпаны, он ни разу не крикнул мне “жид”, всегда здоровался с тетей Беллой, не позволял трогать Сашу и Ежа в мое отсутствие.

Время пока, наверно, еще есть. Подумайте: может, что надумаете. На Северной Земле вам не выжить. Ладно, я пошел. Дать еще закурить?

На этот раз я тоже взял сигарету. Закурили. Игорь ушел.

Ты, почему Игорю сказал, ты – еврей?

Раз вам грозит беда, я с вами. Но что придумать? Может, тебя с тетей, действительно, к маме моей в село отправить: можете и сойти за русских. Ой, нет: Семка ж Лепешкин с нашего села – приедет на каникулы и сразу заложит, сволочь толстомордая.

Пошли, Юр. Трубим большой сбор: забросим всё ко мне, прихватим каких-нибудь бутербродов, зайдем за ребятами – и на дачу, к Деду. Он мудрый человек: наверняка что-нибудь подскажет.

Я не стал говорить тете Белле, зачем мы едем на дачу; не стали говорить это и мамам Саши и Ежа. Предупредили только, на всякий случай, что вряд ли вернемся к ночи.

Совещались дорогой. Вот когда особенно пригодились уроки Анны Павловны: старались говорить по-французски, переводя то, что надо, на английский для Юры.

 

19

 

Дед был сильно удивлен:

Вот тебе на! Среди недели! Случилось что?

Нет, но вот-вот может, – ответил за всех я.

С евреями?

Как ты догадался?

После ареста врачей-то? Боюсь, не собираются ли они вообще всех вас выселять.

Собираются, Дед.

Точно? Откуда знаешь?

Соседский парень сегодня сказал, что слышал от отчима: тот с органами сотрудничает, – я пересказал ему всё, что сообщил Игорь.

У-у, Северная Земля! Да кто там живой останется? Мало, значит, того, что Гитлер устроил. Ну, не идти же покорно на смерть, как шли в Бабий Яр. Надо думать. Только давайте-ка, вначале покормлю вас: голодные, небось.

Мы бутерброды с колбасой с собой взяли – так и не съели.

Пригодится: зажарю с вареной картошкой сейчас, да яйцами залью – быстро будет. А то не ждал вас: не готовил ничего.

Мы быстро умяли огромную сковороду Дедовы жарева. Он тем временем принес телогрейки.

А теперь одевайтесь и пошли.

Куда?

Есть места, где можно прятаться.

Мы спустились в подвальное помещение, в котором я был не раз. Оно очень большое, и я как-то так и не был во всех частях его. Холодное хранилище со стеллажами, мастерская с большим верстаком – всё, что я знал. Дед подвел к какой-то двери в глубине подвала за рядом кирпичных фундаментных стоек, отворил её.

Там была большая комната с оштукатуренными стенами. Стояла мебель: тахта и пара кресел. В углу печка с плитой, на ней чайник; рядом на столике чашки и сахарница. На тумбочке старый немецкий приемник “Telefunken”. На стене несколько политических карт.

Что это за подпольный штаб?

Дед вместо ответа включил приемник, покрутил настройку. Мы услышали БиБиСи на русском языке. Довольно чисто: не слышно было глушения. Дед включил на полную громкость.

Ты что! Услышат же с улицы.

Ни в жисть: можешь выйти проверить. Мы тут с Анной Павловной спокойно все “вражеские голоса” слушали. Я почему не сразу к вам вышел: здесь сидел, “Голос Америки” ловил. Я последние дни все вечера их ловлю.

Большая довольно комната, – сказал Юра.

Двадцать пять метров: я мерил. Все наши поместятся. Как видите, тепло здесь в любой мороз.

А дымоход куда? – спросил я.

В общую трубу. На всякий случай топить надо будет обе печки одновременно. С туалетом нужно будет что-то придумать, да и вентиляцию усилить: семь человек не два. Главное, с улицы ни звуков не слышно, ни света не видно.

Годится, – решили мы.

Но только на случай, что не станут искать по домам. Но на тот случай тоже есть еще одно. Его наше гестапо вряд ли обнаружит.

Мы вышли из уютной подвальной комнаты и поднялись на второй этаж дачи. С задней стороны примыкал деревянный сруб глубокого колодца с воротом: муж Анны Павловны видел подобные в Италии. Воротом уже не пользовались: воду наверх подавал насос с электромотором, установленный глубоко внизу. Устанавливали его мы с Дедом, опускаясь вниз в бочке.

Сгнила та бочка, - сказал Дед. – Ты, Жень, поздоровей всех: мы привяжем тебя и спустим. Свети фонариком в сторону дома: примерно на глубине пятнадцати метров должен увидеть щит. Просигналь фонариком и осторожно сними и сунь его внутрь. Потом просигналь два раза и лезь внутрь тоже.

Меня привязали длинной веревкой и начали медленно опускать. Щит я заметил не сразу: может, это было и хорошо – уменьшало шансы, что он будет обнаружено теми, кто не знал о его существовании.

Наконец, я обнаружил его. Просигналив оба раза как положено, я предельно осторожно снял его и, наклонив, впихнул внутрь. Потом влез сам.

Откуда-то дуло: я направил фонарик в ту сторону и увидел раструб на конце трубы. Помещение было даже больше, чем то – в подвале. Кирпичные стены вместе с потолком образовывали половину цилиндра, плоский пол тоже выложен кирпичом. Что за катакомбы?

Я выбрался наружу и просигналил фонариком. Меня подняли, и по очереди спустились туда ребята и Дед. А затем мы вернулись на кухню – совещаться.

Дед, для чего был тот тайник?

Точно и не знаю: вроде для каких-то картин не социалистического реализма. Анна Павловна мне про него сказала незадолго до смерти.

Воздух откуда идет?

От вентилятора на чердаке. Запрятан в глубине у ендовы.

Если придут с обыском, его ж не включишь: выдаст.

Надо, по крайней мере, набрать кислородных подушек в аптеках. И полезли во все мелочи. Обсуждали долго.

Потом легли, чтобы уехать ранней электричкой, но не тут-то было: мысли не давали уснуть.

Жень, ты не спишь? – спросил Юра

Да какой там!

Он накинул на себя одеяло и сел ко мне.

Я думаю, мне здесь с вами больше появляться не стоит.

Why?[1]

Гродовых могут арестовать, если на них донесут. Как вы тогда выберетесь? Скобки мы решили не ставить, чтобы не спровоцировать ментов полезть в колодец, так? Но меня здесь пока не знают: на меня они не выйдут. Я тогда смогу вас вытащить оттуда.

Exactly![2] – это Еж.

И даже можешь перестать разговаривать с Женькой в институте, – откликнулся и Сашка.

 

Не думаю, что мы разбудили Деда. Он, видно, и не ложился,  потому что зашел совершенно одетый.

Не спите? Тогда одевайтесь. Посидим, выпьем малость и побеседуем. Самый момент.

И мы отправились снова на кухню, уселись вокруг стола, на который Дед поставил не свою любимую апельсиновую настойку, а чистую водку.

Ну, за то, чтобы обошлось всё! – сказал Дед. Мы молча запрокинули лафитники, нетерпеливо ожидая расслабляющее действие хмеля.

А она ведь, Анна Павловна, говорила мне, что дело идет к этому. В августе прошлого года, когда расстреляли Бергельсона, Квитко, Маркиша, Фефера. Это были лучшие еврейские советские поэты и писатели. Стихи-то Квитко вы все с детства знали. Светлая ей память, нашей Анне Павловне. Много она порассказала, многое разъяснила – многое во мне повернула. Подружились мы очень; оставались здесь одни с ней – и говорили, говорили долгими вечерами. Я ведь тоже ох как много повидал – только многое и не знал. А она знала. И я теперь знаю. И смотрю поэтому другими глазами.

На что, Дед?

Да на революцию на ту же, на коммунизм этот. Но кое-что я ей рассказал. Я ж в этой революции сам участвовал. Только не в одной партии не состоял. Был я тогда балтийским матросом. У нас в Кронштадте на кораблях полно анархистов было. Я с ними попал в караул Учредительного собрания. Командовал анархист Толька Железняков, про которого потом песню написали “Матрос-партизан Железняк”. Знаете?

А как же!

Народ это Учредительное собрание выбирал, да большевики в нем большинства не получили. И решили его разогнать, а левые эсеры их поддержали. Особенно Марк Натансон: по сути, зачинатель народовольчества. Использовали эту самую братву, нанюхавшуюся марафета, кокаина: “Караул устал” – Толька Железняков заявил. Вот так сделали господа революционеры с демократической свободой выборов, когда она оказалась не в их пользу.

Дед, как можно такое говорить?!

Нельзя, да? Делать только можно? Нет уж, внучата, вы послушайте меня, а то никто вам этого не скажет. А вам жить – и понимать, что происходит. Как сейчас, когда мы обдумываем, как спасать сына участника Гражданской войны и его жены, павших за страну и эту самую советскую власть.

Ведь что вы знаете на самом деле про революцию? Про меньшевиков и кадетов, например. Что меньшевики – интеллигентные хлюпики. А я слышал, что они были во главе восстания на “Потемкине”. А еще: фильм “Чапаев” видели? Помните, как белые офицеры в черных мундирах идут, не сгибаясь, в психическую атаку. Вранье сплошное! Я же сам видел, кто шел: попал с пополнением в дивизию Чапаева. Шли ижевские рабочие. Меньшевики. Когда большевики расстреляли одного из них, они подняли против тех восстание. Разбили Антонова-Овсеенко, Тухачевского. Потом вооружили винтовками своего завода белую армию Колчака и влились в нее.

Что Колчак был, оказывается, крупным ученым-путешественником, слыхали хоть раз? А про кадетов слыхали, что многие из них были крупные ученые? Академика Вернадского, небось, знаете. Ведь он был кадет. Анна Павловна сама тоже была кадетом, знала многих из них. А говорили про них!

Да я думаю, вы ребята умные: не так уж и верите всему, что в газете. Когда Корейская война началась, сколько вам всего было – а верили вы радио, что Южная Корея напала на Северную, да была сразу отброшена?

Так сразу видно было, что всё шито белыми нитками: северные же в первый день как сразу продвинулись! – засмеялся Еж.

А то, что пишут про Израиль? Уж…

В это я сроду не верил, – перебил его Саша.

И я никогда, – добавил я.

Я тоже, – сказал Еж.

И правильно. В какой стране евреи могут уверенно чувствовать себя? Только в своей – в Израиле. Почему Гитлер смог уничтожить столько евреев? Да потому, что никто не хотел принять их, чтобы спасти всех. Кого приняла Америка? Крупнейших ученых – Эйнштейна, Ферми. А англичане? Даже запретили въезд в Палестину. Женя, Саша, как вы восприняли создание Израиля?

С гордостью и радостью: я мечтал о создании еврейского государства, где никто не посмеет сказать тебе “жид”. Слишком противно было, что даже в учебнике истории древнего мира единственная иллюстрация, касающаяся евреев, “Царь израильский поклоняется царю ассирийскому”.

Васька рыжий у тебя во дворе как раз это нам и орал много раз, – вставил Саша.

Шесть миллионов было уничтожено. Существовал бы Израиль тогда, они могли бы спастись, беспрепятственно въехав туда.

Сейчас он существует – но кто нас выпустит туда? – возразил я.

Да... – вынужден был согласиться он. Наступило тяжелое молчание.

Его прервал Юра:

Дед, откуда вы знаете столько про евреев? Ребята, по-моему, хоть и евреи, меньше знают.

Радио слушаю: вражеские голоса – “Голос Израиля” в том числе.

Дед, ты наш раз разговор слышал перед тем, как вошел? – спросил Еж.

Да, слышал. Всё правильно.

Что?

Что Юре надо затаиться для резерва. Саша прав: пусть в институте с Женей не общается.

Ты тоже думаешь, что нас...?

Могут: могут арестовать. Не бойся: пострадаем тогда за други своя. Как русские люди – не сволочи.

Братцы, на занятия завтра идем? Если да, то надо ложиться: завтра будем как сонные мухи, – подал голос Листов.

Я тоже с вами поеду. Поговорю с Валей. А вечером общий сбор там.

...Он задержался, когда мы проходили мимо комнаты Анны Павловны.

Ладно, ложитесь.

А ты?

Мне сюда вначале надо. Молитву перед сном прочесть.

Ты ж раньше не верил!

Да как сказать: сам толком не знал – верил или нет. Она – Анна Павловна верила: искренне, глубоко. Объяснила мне, почему. Теперь я верю тоже.

А зайти можно на минутку туда?

Конечно же.

Всё то же: ничего не изменилось в её комнате. Тот же рояль и та же большая икона в углу – лампада горит перед ней. Дед истово перекрестился перед ней и склонился, шепча молитву. Мы тихонько вышли.

 

20

 

В электричке мы привалились друг к другу и спали.

С Юркой мы разделились еще в метро. Сели в аудитории тоже далеко друг от друга. Продолжали незаметно дрыхнуть и на лекции.

На перемене Семен Лепешкин стал прокатываться насчет евреев.

Семочка, – ехидно спросил я его, – ты что: против дружбы народов?

Только не с вами, синистами. Вам ваш Израиль дороже Советского Союза: как волка не корми, он всё в лес глядит.

Ты хоть хрюкай нормально: сначала правильно “сионист” научись произносить, хряк.

Не надо учить нас русскому языку, – сказал подошедший Листов. Нормально! Следующий ход мой.

А: вчерашний друг! Все вы такие – одним миром мазаны!

Юрка изобразил оскорбленную мину на лице и незаметно подморгнул мне: “All right[3], Женька!”

Не примитивно сработали? – спросил я Юрку, когда ехали ко мне домой.

Как раз для этого дуба. Ну что, заберем тетю, если дома, и к Гродовым?

Пообедаем только. А тетя Белла дома, наверняка.

Опять приболела?

Нет: уволили. – Я видел, как Юрка про себя выругался матом.

...У Гродовых сегодня был полный сбор, даже бабушку Фиру, мать Фрумы Наумовны, доставили. Она старенькая, но живая. Когда у меня появились усики, она придумала песенку:

А у Жени усики,

А у Саши трусики.

Но сегодня всем было не до шуток: все уже знали, зачем мы собрались.

Вопрос №1: когда? Наверно, не стоит дожидаться “стихийных” погромов: переправить женщин, включая Сонечку, как можно скорей. Рувима Исаевича не трогают – не уволили и даже не понизили в должности: он пока останется и будет ходить на работу. Я и Саша тоже останемся и будем ходить на занятия, но жить у него: у них безопасней – нет шпаны, как в нашем дворе.

Потом обсудили дооборудование убежищ, составили списки запасов продуктов и лекарств, какую одежду взять с собой. Обсудили еще кучу мелочей.

Последний вопрос поставил на обсуждение Антоша, до того тихо сидевший вместе с Сонечкой за приоткрытой дверью комнаты, куда их отправили, чтобы не мешали.

А оружие? Если нужно будет уходить оттуда, а за вами будет погоня? Папа, дай им свои охотничьи ружья, а? Жене и Саше – каждому по ружью. Я их и научить могу, как с них стрелять.

А ты умеешь? – спросил Сергей Иванович.

Ага. В подвале в щит деревянный пулял: в цель попадал. И я тоже хочу там быть: у меня финка настоящая есть – я Соньку одну не оставлю.

Ладно, Антоша, позже решим.

Говорили и обсуждали еще, все принимали активное участие в этом. Одна бабушка Фира лишь слушала: почти не говорила. Только в самом конце произнесла:

Ой, киндерлех (детки), не беспокойтесь: ничего страшного не будет – Б-г не допустит. Скоро Пурим: Гаман подохнет во время него. Поверьте – я знаю: недаром мое имя Эсфирь.

 

21

 

Так и получилось.

Четвертого марта радио сообщило о кровоизлиянии в мозг у Сталина. Потом целую неделю радио каждый час сообщало о состоянии его здоровья. И через неделю – сообщение о его смерти.

Немало людей плакало. Многие пытались пройти в Колонный зал Дома союзов; в первый день при этом была страшная давка с многочисленными жертвами. Мы после той ночной и последовавшими за ней беседами с Дедом не пытались пройти туда вообще; напряженно следили, как повернутся события. Пока признаки были обнадеживающие: ни по радио, ни в газетах больше не говорилось о деле врачей – как будто его совсем не было. Это успокаивало: мы все оставались на местах.

…Шестого апреля я ушел в институт, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить тетю Беллу, приболевшую снова. Последнее время она стала болеть слишком часто.

У раздевалки в институте меня ждал Юра Листов.

Жень, видел? – он протянул мне “Правду”. Сообщение о том, что дело врачей сфабриковано преступниками, прокравшимися в ряды КГБ; врачи освобождены; сфабриковавшие ложное обвинение, во главе с полковником Рюминым,  арестованы.

Ура!!! – я обхватил Юрку, сжал его.

Ой, Женька, пусти: раздавишь!

Опять с жидом этим обнимаешься? – услышал я за спиной голос Лепешкина. Я повернулся. Ну, что: врезать ему в свиную харю, чтобы запомнил навеки? Э, нет: вот что! Я сграбастал Лепешкина за ворот и поднес газету прямо к его морде:

Читай, фашист вонючий! Читай, сволочь поганая! Ну, что молчишь: говна в рот набрал, да? Запомни, сучий потрох: еще раз употребишь это поганое слово, я тебя разделаю как Б-г черепаху, а потом еще пойду в комитет комсомола и добьюсь, что тебя исключат из него и выгонят из института. Теперь будет так. Пошел вон!

Он, таки, видно, здорово струсил: быстро ушел, оглядываясь на ходу.

Листик, к черту лекции! Полетели: Белле сообщу, порадую её. Отметим сейчас, как следует.

И мы рванули бегом к метро.

 

Но, подходя к нашему дому, я понял, что она уже знает: наше окно было настежь открыто, и из него громко звучал “Фрейлехс”[4]. Я взлетел по лестнице, вбежал в комнату. Тетя Белла стояла в ночной сорочке, накинув на себя одеяло, возле самого окна. Бросилась к нам:

Ой, мальчики! Радость-то какая! Есть Б-г, есть! Не дал, не допустил! Всё, как бабушка Фира предсказала, – она пыталась поцеловать нас. Я схватил её в охапку, потащил в кровать. Юрка тем временем закрывал окно. В комнате была холодина.

Ну, что с тобой делать? Как маленькая! Ты ж и так простужена! Что делать будем, Юрка?

Чаем горячим с водкой напоить поскорей. Есть водка-то?

Есть. Поставь сразу два чайника, Клавин возьми. Грелку ей дадим к ногам.

Юрка побежал на кухню, а я стал растирать ей ноги: они были как лед. Потом притащил из чулана электроплитку, которой давно не пользовались, включил её.

Кроме водки я положил в кружку малиновое варенье, которое принесла и посоветовала добавить Клава. Тетя Белла выпила, сказала:

Ну, вот: теперь совсем хорошо. Тепло, – и она вскоре задремала.

К вечеру начали приходить наши друзья: сначала Гродовы, затем Соколовы. Сергей Иванович не дал особенно задерживаться ни тем, ни другим, чтобы тетя Белла не утомилась, а сам остался и, когда все ушли, осмотрел и послушал её. Уходя, велел пить теплое и не забыть принять лекарства, а главное, больше не студиться.

Когда он ушел, пришли проведать её дядя Витя с Тамарой. Во время истории с врачами они не допустили ни одного выпада против евреев – что-что, а антисемитами они не были, и отношение к ним тети Беллы заметно улучшилось тогда. Поздравили с освобождением врачей и спросили разрешения пригласить меня и Юру к себе отметить его. Она не возражала, тем более что Клава пришла посидеть с ней.

На столе стояли и водка и коньяк, всяческие деликатесы, которые я пробовал не часто, но что-то в горло ничего не лезло. У меня было ощущение, что снова надвигается на меня что-то страшное; оно вытеснило утреннюю радость. А Юрочка пил с дядей Витей рюмку за рюмкой и наворачивал вкуснятину, которую Тамара непрерывно подкладывала ему на тарелку.

Они оба хорошо набрались под конец, и я отвел Юрку спать на своем диване, а себе поставил раскладушку. Я несколько раз просыпался ночью и слышал, как хрипло дышит во сне тетя Белла; вставал и щупал её лоб: он был теплый, но не горячий – жара не было.

 

Пару дней я еще продолжал ходить на занятия; Клава заходила к тете Белле днем. Но в последний из них Клава – встревоженная – встретила меня в коридоре:

Женя, по-моему, ей стало хуже.

Действительно, она дышала с трудом.

Белла, что с тобой?

Да ничего, Женечка. Дышать только немного трудно. А так – ничего: температура та же – я недавно мерила.

Я сразу побежал к Гродовым. Хорошо хоть Сергей Иванович оказался дома. По моему виду сразу понял, что с тетей Беллой неладно. Вопросы мне задавал уже по дороге.

Ну-ка, давайте проверю, как вы сегодня, Беллочка Соломоновна.

Он довольно долго осматривал и прослушивал её.

Ну что: дозу лекарств временно надо будет увеличить. И я выпишу еще одно. Сейчас напишу рецепт.

Он подал мне рецепт и сказал:

Пошли вместе: аптека ведь по пути. Я тебе дорогой расскажу, как его следует принимать. Пока, Белла Соломоновна.

До свидания, Сереженька, спасибо вам. Валюше привет передайте от меня.

Она зайдет к вам сегодня непременно.

Но он остановился еще на лестнице:

Женя, послушай: дело очень серьезное. Бронхит перешел в воспаление легких, и начинается отек их. Вещь очень нехорошая!

Чем?

Жидкость постепенно заполняет легкие; когда доходит до сердца...

?

...человек умирает. Если только не происходит какое-нибудь чудо.

И ничего нельзя сделать? А?

Я обязательно достану пенициллин: вдруг хоть он поможет.

Это из-за того, что она застудилась у открытого окна?

Частично. Главное, организм жутко изношен – почти не сопротивляется: поэтому температура вялая – 37,7º.

Сергей Иванович, давайте пригласим кого-нибудь из профессоров. Я заплачу сколько угодно.

Он пожал плечами:

Кого? Не знаю ни одного, кто может реально помочь.

Неужели никого?

Знаешь, что? Я Самуила приведу, его восстановили – опять директор нашей клиники: может, все-таки, знает больше, – тон его выражал неуверенность.

Клава по моему лицу догадалась, что дело не ладно:

Что он сказал, Женя?

Я пересказал ей.

О Г-споди! – она обняла меня и заплакала.

Тише ты: услышит же! Скажи лучше, сколько за визит профессору платят?

Я... я... сто...рублей...давала... – ответила она, всхлипывая.

…На следующий день я в институт не пошел.

Сергей Иванович привел своего директора вечером. Они долго осматривали её, перекидываясь непонятными медицинскими терминами. Потом Самуил Ефимович сказал:

Абсолютно ничего не могу добавить к диагнозу Сергея Ивановича. Доктор Гродов, надо сказать, вообще один из лучших диагностов, кого я знаю. Так что продолжайте выполнять все его указания.

В коридоре, подав ему пальто, я протянул деньги.

Убери, – сказал он, отводя мою руку. – Не тот случай, когда я беру. Тем более что ничем помочь не могу. Пенициллин я, конечно же, дам – но слабо верю, что он поможет. Так вот, к сожалению. Извини за медицину: не всё она может.

Пенициллин Сергей Иванович привез и вколол утром следующего дня. Он не подействовал – это было очевидно: она стала слабеть и почти ничего не ела. Приходившие каждый день мамы ребят спрашивали:

Беллочка, ну что бы вы поели? Мы вам приготовим скажите.

Ой, девочки: ничего мне не хочется.

Они, всё-таки, приносили без конца деликатесы: икру, севрюгу, но даже это удавалось впихивать в неё с трудом. Главным образом благодаря Клаве с её печальным опытом ухода за больной Зоей Павловной. Она часто садилась рядом, прикладывала ребенка к груди и говорила:

Ну: поешьте вместе с Толиком. – И тетя Белла улыбалась и немного съедала чего-нибудь.

Сергей Иванович приходил каждый день проверить её: участкового врача вызывали, только чтобы оформить мне бюллетень по уходу. Регулярно приходили ребята и старались помочь, чем только могли.

Приходили и младшенькие наши, Сонечка и Антоша, садились рядом и ласкались к ней. Почему-то тетя Белла очень внимательно смотрела на Сонечку: почему, я понял потом.

 

22

 

Она, моя тетя Белла, была слишком умной, чтобы не понимать, что с ней происходит: она даже не спрашивала ни о чем Сергея Ивановича. А я был молодым и поэтому продолжал на что-то надеяться, на какое-то чудо. И очень обрадовался, когда в один из дней ей стало легче: может быть, она поправится. Спросил об этом Сергея Ивановича, но он в ответ промолчал.

Наступил вечер. Уже ушли все визитеры, унесла Толика и осталась в своей комнате Клава. Я сидел возле неё. Горела только настольная лампа на письменном столе.

Женя, давай поговорим.

О чем, Белла?

Не будем играть в прятки: ты знаешь, я скоро уйду, и ты останешься один из всех нас.

Белла, может быть, не надо сейчас – потом?

Нет: потом может быть поздно. Это может случиться внезапно, и я не успею сказать тебе всё, что должна. Выслушай меня спокойно и не перебивай, пожалуйста.

Ну, так вот. Ты скоро останешься без меня – но я не боюсь за тебя. Ты вырос таким, как я хотела. А я всегда гордилась тобой, мой мальчик. Ты рано стал взрослым, и ты был моей опорой; я помню, как взял ты на себя в десять лет страшную тяжесть, скрывая от меня Толину похоронку.

Мы – исключительно благодаря тебе – обрели близких друзей, почти родственников. И я знаю: они никогда не оставят тебя одного.

Ты трудолюбив и не избалован: знаешь цену деньгам – сумеешь прожить. Только запомни: деньги – дело наживное, а здоровье – нет. Если не будет хватать денег, не экономь на питании – продай, что сможешь: ковры, книги, моё кольцо. Возьми взаймы у Соколовых и Гродовых – они тебе никогда не откажут: отдашь, когда начнешь работать. Но не переходи на заочное отделение: заочное образование хуже.

Теперь о главном. Я так мечтала увидеть, как ты женишься на очень, очень хорошей девушке, и потом порадоваться на внуков. Но ничего не поделаешь. Что я хочу тебе пожелать, мальчик дорогой мой: большой любви – единственной, на всю жизнь. Чтобы до последнего момента вы дышали друг другом. Как у твоих бабушки и дедушки. Как у твоих родителей. Как у меня с Колей. Только более счастливой, чем у нас: чтобы ты с  ней жил долго.

Поэтому старайся не растратить себя на случайные связи с женщинами, подобными нашей Тамаре. Она не злая, но такие не для тебя: ты другой – как мы. И с такой – ты – не будешь по-настоящему счастлив.

Что я хочу тебе посоветовать: если долго не встретишь такую девушку, с которой ты очень захочешь быть вместе до самого конца, то женись... Знаешь на ком?

На Сонечке? – догадался я. Вот почему так смотрела она на неё, когда та приходила.

Конечно! Дождись, пока она подрастет – и женись на ней: она будет замечательной женой. Только сделай ей вовремя предложение, а то ты слишком робок с девушками. Это в тебе наследственное: от твоего отца, от Гриши.

Странно: думала так много сказать, а сказала мало – и, всё-таки, всё. А теперь самая неприятная часть. Тут ты меня только слушай и не пытайся перебивать, а только запоминай хорошенько.

Слушай же: похорони меня как можно проще, но... Чудесное предсказание бабушки Фиры сбылось: значит, Он есть. И я хочу быть похороненной, как похоронены наши предки. Открой-ка вот тот ящик и достань ткань оттуда. Эта самая – положи её обратно. Запомнил? Это для тахрихим, савана: пусть меня завернут в него. Пусть прочитают молитву “Эл молей рахамим” после того, как погребут. Рувим Исаевич пусть последит: он знает, что и как полагается.

Кадиш хорошо, конечно, чтобы читали по мне в синагоге одиннадцать месяцев, но это стоит денег, а у тебя их будет мало: поэтому необязательно. Слышишь?

Да. – “Будут читать: это твое последнее желание, Белла”.

Всё: по делу всё. Только не убивайся долго по мне. Помни: твой главный долг передо мной – быть счастливым. Наклонись-ка: давай поцелуемся!

Мы поцеловались, и она погладила меня по лицу.

А теперь я давай расскажу тебе что-нибудь повеселей. Что бы такое рассказать? А-а! Как поженились твои родители: Гриша с Розочкой. Не знаешь? Так слушай!

 

23

 

Когда твой папа окончил институт, его направили инженером в железнодорожное депо в вашем городе. Ему скоро дали те полдома, в котором вы жили, и он вызвал к себе твою бабушку, которая жила тогда с нами. Она поехала: Толя уже пошел в школу – в наше отсутствие Зоя Павловна пообещала разогревать ему обед, а Гриша там был один.

Приехала, навела уют в доме, и стали они жить потихоньку: он почти весь день на работе, а вечером придет, она покормит его обедом, потом сидят, разговаривают; в выходной в кино шли, изредка в гости к кому-то из его сослуживцев. Ему такая жизнь нравилась, а маме – нет: переживала, что он не женится – за тридцать уже перевалило. Приставала к нему:

Гершеле, ты когда-нибудь женишься? Так уж и нет ни одной подходящей женщины для тебя? он молчит и улыбается. Пробовала она сама его знакомить: кончалось ничем.

А тут – как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло: забрали его прямо с работы в больницу с гнойным перитонитом. Маме пришли, сказали; она сама не своя прибежала в больницу – а его уже оперируют. Села в коридоре – ждать конца операции, узнать его состояние.

Нянечка к ней подошла, заговорила, разохалась: старого врача нет – гуляет на свадьбе дочери; дежурный хирург – молодая девчонка, только после института – он ей не давал ни одной серьезной операции делать, только сам. За ним послали, но она говорит, что оперировать необходимо немедленно: делает сама. Ну, дай-то Б-г, чтобы всё обошлось!

Вошел пожилой мужчина, быстро прошел мимо неё. Он потом вышел к ней:

Всё в порядке: операция прошла нормально. К нему сейчас нельзя: у него еще наркоз не отошел. Завтра утром приходите.

Доктор, вы мне, пожалуйста, скажите: как он? А то вас не было, а мне тут нянечка сказала, что оперирует совсем молодой врач, и она еще неопытная.

Слушайте больше! Она блестящий хирург, можете мне поверить. Идите и не беспокойтесь. Всё будет хорошо: организм молодой.

Мама пришла назавтра прямо с утра. Её провели к оперировавшему врачу.

Смотрю: молодая, приятная такая. И внешне тоже: фигурка стройная, волосы темные, глаза – прямо как вишни. Улыбается так хорошо, – рассказывала мне мама потом.

Вы пришли по поводу Григория Вайсмана?

Да, доктор.

Слава Б-гу, всё хорошо, хотя – честно – операция была не очень легкой. Да вы садитесь, пожалуйста. Как, простите, вас зовут?

Лия Ароновна.

Да? А меня Роза Ароновна. – “Тоже неплохо, “ думаю. Протягиваю ей цветы, которые принесла, и коробочку с брошью, что вы с Колей мне подарили.

Цветы она взяла, а брошь брать отказалась.

Но, доктор, я же хотела вас отблагодарить. Может, я еще как-то могу? – спрашиваю. А она подумала и говорит:

Знаете: только если поможете комнату или хотя бы угол снять. Я жду: мне комнату обещали дать; а пока я угол себе сняла, и хозяева попались неприятные – скандалят постоянно. Не сможете что-нибудь подсказать мне?

“Это уже даже не хорошо, это замечательно!”

Вы знаете, я мало кого здесь знаю.

Очень жаль.

Но я могу вам предложить другое: пожить у нас. У нас полдома: две комнаты и кухня. В одной комнате мы с ним спим – я только ширму ставлю, потому что мы еще разговариваем после того, как ложимся. В другой диван стоит: он может спать там. А разговаривать перед сном будем с вами: даже ширма не нужна будет. Вас устраивает так?

Очень. Простите, а сколько надо будет платить?

О каких деньгах вы еще говорите? Живите, и всё.

Нет: так я не могу.

Ну, хорошо: возьму с вас что-то. Вы сегодня переселитесь к нам?

А можно?

Почему нет? Вы во сколько кончаете работать?

Сегодня я не работаю – после вчерашнего дежурства: я тут только из-за вашего сына, проверить его состояние. Мы сейчас можем пройти к нему в палату – и потом я свободна.

Гриша был бледный: операция была нешуточная, но поздоровался, когда мы вошли.

Как вы себя чувствуете, Григорий ... – она замялась.

- Да зовите его просто Гриша, Роза Ароновна: он у меня еще не старый. Как ты, сынок?

Вполне удовлетворительно. Спасибо вам, доктор.

Фи! Разве так благодарят? Поцелуй хоть руку Розе Ароновне. – “Да, как же: поцелует он ей руку. Жди!” Нет: смотрю, взял её руку – она не противилась, только смеялась, поцеловал таки. “Молодец, сыночек!”

А Роза Ароновна будет у нас жить. Ты перейдешь в другую комнату, на диван. – По-моему, он обрадовался – поэтому обрадовалась я. “Операция прошла успешно!” Это я не о той операции.

Она попросила у главврача машину, вдвоем мы быстро собрали её вещички и привезли к нам.

Ой, как красиво! – сказала она, когда увидела мои вышивки “ришелье”.

Мы пообедали вместе. Потом я спросила, что ему можно принести завтра. Она сказала, что только протертую диетическую пищу, а когда я спросила, как её сделать, приготовила сама. Когда мы легли, долго разговаривали, и она мне многое рассказала про себя.

Гриша провалялся в больнице не долго: Роза сказала, что последит за ним дома сама. Она обняла его за пояс, и он опирался на нее, когда мы выходили из больницы. Дома он беспрекословно слушался её и достаточно быстро поправился.

Поначалу она стеснялась, когда я звала её к столу, но я ей сказала, что какая мне разница – на двоих или троих готовить, сидя  дома. Тогда она стала покупать и приносить продукты. Старалась не давать мне мыть посуду. Убирались мы вместе, и полы с момента своего появления мыть мне не давала.

Работала она много: случалось, задерживалась допоздна и приходила такая усталая, что не могла даже есть. Я сама разогревала и подавала ей, садилась рядом и уговаривала поесть – и она ела.

В пятницу к вечеру, на следующий день после поселения, увидела, как я положила халу и поставила фаршированную рыбу на стол, а потом достала подсвечники и вставила в них свечи. Она подошла ко мне и спросила, нет ли лишнего подсвечника. У меня не было; я предложила ей один из своих: сказала, что вдове достаточно зажечь одну свечу, хотя точно не знала, так ли это. Мы зажгли свечи в положенное время, прочитав над ними благословение, потом сели с ней за стол, встретили субботу, и она сказала: “Как давно это было последний раз”.

 

День за днем мы становились всё ближе друг другу. Я слишком скоро стала называть ее только Розочка и на ты, Гриша тоже; и она его также – Гриша и ты. Мы стали как дружная семья, но я так хотела, чтобы мы стали ею в действительности.

Дело, похоже, и шло к этому, но мне не терпелось. Я видела, как они, стараясь это делать незаметно, глядели друг на друга, и не понимала, почему – ну почему же – они не объяснятся. Ну, хорошо: Розочке девичья скромность мешает; но мой-то меламед1[5] почему боится: он, бывший красный кавалерист, прошедший столько боев и сабельных атак? И я сама пошла в атаку.

Розочка, ты уедешь от нас, если получишь комнату? – спросила я её, когда мы готовились лечь спать.

Она сразу стала грустной:

А что делать?

Как что делать? Разве тебе плохо с нами?

Мне очень, очень хорошо с вами: я как среди родных.

Ты мне тоже как дочь. Ты не хотела бы стать мне не дочерью, а... сама понимаешь, кем. Скажи мне: тебе нравится мой сын?

Да – очень!

Правда?

Я же уже давно люблю его. – И тут она разрыдалась: – Но он почти совсем не разговаривает со мной.

Он у меня меламед: очень робок с женщинами; даже не знаю, в кого он в этом пошел. Но и ты – не замечаешь, как глядит он на тебя, потому что он старается это делать незаметно.

Всё равно: что я могу сделать?

Сказать ему сама: советская власть сделала женщину и мужчину равными.

Не могу: я ж воспитана, что девушка не должна первая говорить о своих чувствах.

Неудача – хотя и не полная: она хоть мне открыто сказала, что любит этого дурня. Решила теперь атаковать его.

Гершеле, скажи по совести: наша Розочка тебе совсем не нравится?

Почему?

Потому что она очень некрасивая, глупая, злая, неряха.

Да ты что: она очень красивая. И умная. И добрая тоже.

Только неряха?

Ты смеешься!

Так какие в ней недостатки?

Недостатки? Я не знаю, какие в ней недостатки. Правда!

Тогда ты мне, маме своей, можешь сказать: Розочка нравится тебе?

Да. Еще как! Я люблю её.

Сыночек, так пойди и скажи ей об этом – будь мужчиной.

Мама, я пошел бы, если бы знал, что и она любит меня.

Поговори с ней хоть раз по-настоящему: увидишь, что да.

Что? Так вот подойти и сказать: “Давай поговорим”? Ты смеешься!

Ну что будешь с ними делать? У меня аж руки опускались. Но на счастье в город приехал театр. Сразу пошла и купила три билета. На “Ромео и Джульетта”. Видела её в Москве, и очень хотелось посмотреть снова. Но знала с самого начала, что не пойду: пусть они идут вдвоем, без меня.

За полчаса до того, как уходить, я обвязала голову полотенцем, разохалась, жалуясь на страшную головную боль. Розочка мне дала таблетки, чтобы прошло – я их все проглотила, чтобы не заподозрили ничего, а потом сказала, что – ах! – не помогло: идите, дети, без меня; если пройдет, приду. “Да: как же!” Одела Розочке ту самую брошь, шепнула ей: “Она Грише очень нравится!” и поцеловала её. “Передай его Грише”, подумала про себя.

Полюбовалась, как они уходили: он ей руку предложил, она оперлась на нее. Такая парочка: молодые, красивые оба, нарядные. Удачи вам: скажите, наконец, друг другу всё – и будьте счастливы, а мне родите второго внука.

Сняла полотенце, чай поставила. К тому времени, когда они могли появиться сразу после спектакля, на всякий случай опять намотала на голову полотенце. Но прошел час – второй – третий, их не было. Я поняла, что им не до меня: то, что я больше всего хотела. Сбросила полотенце и села ждать их.

Прождала всю ночь: они появились рано утром. Они медленно шли, прижавшись и обняв друг друга, и часто останавливались и долго целовались. “Мазл тов![6]” сказала я.

Я встретила их на крылечке.

Мамэ, я и Розочка решили расписаться.

Ты таки решился сказать ей, что любишь её?

Да – на рассвете. Стало светло, и я увидел, как она смотрит на меня, и понял, что она любит меня тоже. И перестал бояться – сказал.

И поцеловал её?

Розочка засмеялась:

Нет: я первая его поцеловала.

Я так и знала! – сказала я.

Мы посмотрели друг на друга, и он сказал: “Розочка, я люблю тебя. Стань моей женой, хорошо?” И я в ответ поцеловала его.

Я обняла их и заплакала.

Ну что ты, мамэ? Не плачь! Возьми эти цветы: мы их нарвали за городом на рассвете, – Гриша протянул мне большой букет полевых цветов.

Вы спать же хотите – идите, ложитесь.

Что ты! Какой ложитесь: через час нам надо быть на работе. Сейчас мигом переоденемся и побежим.

...Вот что рассказала мне твоя бабушка.

 

Мы приехали к ним на свадьбу. Нам очень понравилась твоя мама, и мы сказали, что правильно он делал, что не женился раньше – пока не встретил её.

Свадьба была скромная: только мы и несколько их сослуживцев. Но было весело: не слишком много пили, но много пели. Мама превзошла себя тогда, приготовив гору вкусных блюд.

А через год родился ты, Женечка, и бабушка была на седьмом небе от счастья. Тебя назвали в честь дедушки русским именем, похожим на его второе имя, Зейдел: так делали многие евреи тогда. Но папа твой имел в виду еще и своего учителя, с которым ушел на гражданскую войну – Евгения Павловича; его расстреляли потом во время ежовщины.

Бабушка и мама считали, что тебе надо сделать обрезание. Папа твой этого не признавал, но не стал возражать. И тебя обрезали. А Толе обрезание не делали. Но счастливей всего бабушка была, когда вы оба сидели за столом рядом с ней.

 

24

 

Ты не устала, Белла? Ты так долго говоришь!

Нет, Женечка, – нисколько. Глаза только чуть-чуть.

Поспи.

Спать по-настоящему не хочется. Чуть подремлю. А ты тем временем завари чай – по всем правилам. Очень хочется чашку хорошего чая.

Я пошел на кухню. Дождался, когда вода закипела, налил заварочный чайник и вылил кипяток через носик. Потом насыпал заварку, залил чайничек на две трети и накрыл полотенцем. Через пять минут долил его – в общем, сделал по всем правилам: как она просила.

Тихонько зашел в комнату. Может быть, она спит – тогда будить не буду. Похоже, так оно и есть. Я поставил чайники на стол и подошел ближе к кровати.

Что-то было не так: глаза её были открыты, но не повернулись в мою сторону. Боясь поверить, я прислушался: дыхания не было слышно.  Пульс тоже не прослушивался: когда я отпустил её руку, она упала и повисла – как у бабушки тогда.

Всё! Нет и Беллы. Один.

Я наклонился и поцеловал её еще теплые губы, потом закрыл ей глаза. Начал действовать: достал из комода две простыни и принес с кухни свечи. Расстелил простыню на полу и подошел – взял её на руки, чтобы переложить на пол. Она почти ничего не весила: я опустился на колени, осторожно положил её и накрыл до подбородка второй простыней.

Подсвечников у нас не было: Белла мечтала купить, чтобы начать зажигать свечи в канун субботы. Ладно: сойдут лафитники. Поставил их у головы, зажег свечи. Всё: всё, кажется, как надо. А, нет: зеркала тоже надо завесить.

Я стою и смотрю на неё. Закрываю глаза как тогда: может быть, когда я их открою, всё, всё-таки, окажется неправдой, но вижу тогда мертвую бабушку на полу и коптилку рядом, знакомых и незнакомых стариков-евреев, слышу слова молитвы.

Я открываю глаза и вижу её – тетю Беллу, мою Беллу. Тогда я прижимался к ней, ища облегчения и защиты. Теперь и она ушла. Ушла!

Надо было снять обувь и сесть рядом с ней, но я не мог сидеть. Вспомнил, где лежит её пачка “Беломора”, достал её и пошел на лестницу. Жадно затянулся – как первой своей папиросой.

Кто-то приоткрыл дверь: Клава, в ночной рубашке. Увидела меня – с папиросой, хотела что-то спросить, но тут же молча исчезла, и вскоре из нашей – теперь только моей – комнаты раздался её громкий плач. На её плач вышел сосед, в трусах и майке. Тоже высунулся на площадку.

Жень…?

Я молча кивнул. Он ушел, и я услышал:

Тома! Том, проснись: Белла Соломоновна умерла. – Он вскоре пришел ко мне, уже в брюках и пиджаке, и тоже закурил.

Потом мы пошли в комнату. Клава продолжала плакать, стоя на коленях возле тети Беллы; Тамара тоже была там.

Но Виктор и Тамара вскоре ушли: утром на работу. Мы с Клавой сидели на полу возле тети Беллы. Она долго не могла успокоиться, продолжала тихо плакать. А я не плакал: глаза были совсем сухие.

Постепенно она начала успокаиваться, и мы стали обсуждать, что предстоит сделать завтра. Просидели до утра.

 

Могила тети Беллы на Востряковском кладбище. Скромная могила с небольшой мраморной плитой: сделано на деньги Соколовых и Гродовых через год после её смерти. Зато ограда сварена из уголков на заводе мной самим вместе с Андреем Макаровичем. Стоила она очень мало: Дмитрий Сергеевич материал списал как отходы и потом дал еще и машину отвезти на кладбище. Мы установили ее вместе с Макарычем. Он потом достал из портфеля поллитровку, стаканы и крутые яйца:

Оградку поставили – смотрится культурней. Давай-ка теперь, помянем нашу Беллу Соломоновну. И мы помянули.

Главное: умела она людей уважать.  Всё по-человечески: домой пригласила, стол для тебя накрыла. Да: это не пол-литра за углом раздавить.

Я езжу туда не реже раза в месяц: убрать могилу, подсадить и полить бархотки. Заказать прочесть “Эл молэй рахамим”. Постоять и мысленно поговорить с ней.

 

25

 

Я закрыл альбом. Начинался рассвет, и меня начало клонить в сон. Завернул альбом в ткань и спрятал обратно в ящик комода. Потом погасил свет и лег.

Но я долго еще ворочался. Лица бабушки, мамы, папы, тети Беллы, Толи, дяди Коли стояли передо мной. А потом возникло лицо той девушки, Марины, у которой я как последний дурак постеснялся спросить телефон или адрес. И я понял, почему меня так потянуло к ней: увидел, насколько удивительно была похожа она чем-то на мою маму.

 



[1] Почему? (англ.)

[2] Правильно! (англ.)

[3] Нормально (англ.)

[4] Фрейлехс

[5] Простак (идиш)

[6] Поздравляю! (идиш)

 

[Up] [Chapter I][Chapter II] [Chapter III] [Chapter IV] [Chapter V] [Chapter VI] [Chapter VII] [Chapter VIII] [Chapter IX] [Chapter X] [Chapter XI] [Chapter XII] [Chapter XIII] [Chapter XIV] [Chapter XV] [Chapter XVI] [Chapter XVII] [Chapter XVIII] [Chapter XIX] [Chapter XX]

 

Last updated 05/29/2009
Copyright © 2003 Michael Chassis. All rights reserved.