13
Другие
фотографии
того же
времени: на
которых я
один или с
тетей Беллой
вместе с
ребятами,
Сашей и Ежом,
их родителями
– и Дедом и Анной
Павловной.
Это уже после
того, как
отменили
карточки на
хлеб и продукты
и были новые
деньги.
Дед,
как только
переехал в
Москву, сразу
стал близким
нам всем: как
родной дед не
только Ежу и
Антошке, но и
мне с Сашей. И
очень близкой
стала и
вскоре после
покупки у неё
дачи Анна
Павловна.
Мы все
трое обязаны
ей многим:
она слишком
много дала
нам. Благодаря
ей мы стали
слушать
классическую
музыку; она
нас повела
впервые в
Большой зал консерватории:
слушать
Реквием
Моцарта. И в
Третьяковскую
галерею и а
Пушкинский
музей
впервые
повела нас
она. Саша благодаря
ей даже стал
немного
играть на
пианино.
А
еще
стала учить
нас языкам,
сразу трем:
немецкому,
который мы
учили и в
школе, начиная
с четвертого
класса,
английскому
и французскому.
И учила не
так, как в
школе:
разговаривала
с нами на
этих языках и
ставила нам
лингафоны,
давала
читать книги
– не
адаптированные
тексты.
Занимаясь с ней,
мы старались,
но – не помню,
что перенапрягались:
было страшно
интересно –
особенно когда
читали в
подлиннике
то, что
раньше в русском
переводе. И
еще: могли
говорить в
школе или на
улице так,
что нас
другие не
понимали.
А
сколько
интересного
рассказывала
она нам,
какие
замечательные
альбомы
репродукций
показывала,
какие пластинки
ставила,
стихи читала,
когда мы
приходили к
ней. И
обязательно
угощала нас
чем-нибудь, чаще
всего своими
домашними
пирогами.
Ненавязчиво –
в основном,
собственным
примером –
непрерывно
обучала
изысканным
манерам.
В её
двухкомнатной
квартире, где
в одной из комнат
хранились развешанные
по стенам
картины её
покойного мужа,
художника-пейзажиста,
всё было
необычно. Сам
дом, в
котором она
находилась,
был старый, дореволюционной
постройки – в
стиле
“модерн”, как
мы узнали от
Анны
Павловны: с
лепными фигурами
на фасаде,
широкой
лестницей с
причудливыми
перилами,
большими
окнами и
очень высокими
потолками. Мебель
в её квартире
была под
стать этому
дому –
старомодная,
тоже в стиле
“модерн”, с
обилием
всяких криволинейных
элементов.
Исключением
был только
небольшой
шкафчик в
стиле “булль”,
с врезным
латунным
узором –
необычайно
красивый, но
он появился уже
при нас: как
память об умершей
подруге.
Огромный
диван был
основным местом,
на котором мы
все трое
сидели,
будучи у неё.
Нравилось
там все:
шкафы с книгами,
саксонская
фарфоровая
посуда,
тяжелые
портьеры, вазы
и статуэтки,
картины на
стенах. Нас
только одно
смущало у
неё: икона,
висевшая в
углу.
Каждый
день
рождения мы
получали от
неё замечательные
подарки:
книгу, альбом
художественных
репродукций,
пластинку
классической
музыки. Её
подарки
сейчас, когда
её уже больше
нет,
напоминают
обо всем, что
она успела
дать нам,
вложить в
нас.
Она
любила нас – и
Антошу с
Сонечкой: мы
это чувствовали.
И платили ей
тем же. Жаль
только, что
она недолго пробыла
с нами, наша
Анна
Павловна,
человек удивительной
культуры,
интеллигент
старой
закалки – еще
дореволюционного
времени.
Лето
она
проводила на
даче, вместе
с Дедом, который
жил там почти
всё время, и
всей
Сережиной
семьей и была,
фактически,
там членом
этой семьи. У
неё была своя
комната, где
стоял рояль,
и где она спала,
но большую
часть
времени она
проводила со
всеми. Мы с
Сашей тоже
бывали там,
но только в
перерывах
между
сменами в
пионерлагере.
Примерно
за год до
смерти, а
умерла она в
октябре
пятьдесят
второго, она
совсем переселилась
туда – не
уехала вместе
со всеми,
осталась с
Дедом. Я
помню, как мы
приехали показать
им наши
аттестаты
зрелости и
мою и
Сережину золотые
медали. Саше
медаль не
дали, даже
серебряную,
поставив две
четверки – за
сочинение и
по истории:
из-за его
вечного
стремления
говорить то,
что он
считает,
вызывавшего
конфликты с
учителями.
Анна Павловна
обняла и
расцеловала
каждого из
нас и долго
возмущалась
тем, что не
дали медаль
Саше: считала,
что
совершенно
несправедливо.
– Я
тут виновата,
Сашенька! Не
зачем ты
написал не
как в
учебнике, а
как я вам
говорила?
К
нему у неё
было особое
отношение:
Сашка писал
стихи и
первой читал
их всегда ей,
потому что
только она
могла
чувствовать
и понимать
их, как никто.
Мы тоже,
конечно понимали,
какие они
великолепные,
но порой вставали
в тупик перед
необычностью
форм многих
из них. Лишь
она видела
все их достоинства:
недаром сама
познакомила
его с творчеством
таких поэтов,
которых в
учебниках по
литературе
называли
декадентами.
Он часто
бывал у неё и
без нас: они
подолгу
беседовали, и
он читал там
и книги, которые,
она считала,
не совсем
безопасно
выносить из
дому.
–
Какая тонкая,
художественная
натура! – сказала
она о нем нам,
когда мы
как-то пришли
к ней вдвоем,
я и Ёж – Сашка
болел в
очередной
раз. – Я верю: он
будет великим
поэтом.
Только ждет
его, наверно,
нелегкая
судьба: очень
уж он
искренний и
бесстрашный –
говорит
всегда то, во
что верит,
как думает;
ему всё
равно, чем
это может ему
грозить.
Чистая,
святая
натура –
такие всегда
шли на эшафот
за свои
убеждения. Я
очень боюсь
за него.
Он
страшно
тосковал,
когда её не
стало; на смерть
её написал
потрясающее
стихотворение
и потом еще
много стихов,
посвященных
ей.
А
мы с Ежом
стихи не
писали. Еж,
зато, очень
любил
животных: мог
отдать любой
уличной собаке
свой завтрак.
Держал дома
постоянно или
кошку или
собаку,
вдобавок то
черепаху, то
ежа (вот оно, фото
его с ёжиком –
как мы говорили:
“Сразу два
ежа”). И
аквариумы с
всякими рыбками
у него были.
Он с ними
возился с
превеликим
удовольствием:
ухаживал,
кормил,
убирал за
ними – и лечил.
Мы его за это
называли
“доктором Айболитом”,
а мама его,
Валентина Петровна,
никогда не
ворчавшая,
что, дескать,
запах от его
зверей не
всегда
приятный, повторяла:
“В папу, в Сережу,
пошел: тоже,
видно, врачом
будет”. И впрямь,
Ёж поступил в
медицинский:
учится
сейчас в
Первом Меде;
только он
хочет стать
детским
врачом. Он
немного
смешной, наш
Ёж: пухлый,
круглолицый,
очень добродушный
и немного
медлительный.
Была
у него еще
одна
интересная
страсть: знать
названия
всего, что
нас окружает
– деревьев,
кустов, трав
на улице, в
лесу, в саду
на даче. И
знал почти
все созвездия
– даже многие
звезды и все
планеты на
ночном небе.
А я
больше любил
математику,
физику и
химию и
что-то делать
своими
руками.
Сначала я младшеньким
нашим, Антоше
и Сонечке,
стал делать
всякие
игрушки: это
началось с
того, что
Антоша
увидел у нас
деревянные
сабли и
маузер, вырезанные
для меня
Толей еще до
войны. Мне они
были дороги
как память о
нем, и я
попробовал
сделать
другие. Получилось
– и я стал
делать ему их
в большом
количестве.
Потом сделал
Сонечке ко
дню рождения
кукольный
домик: она с
ним до сих
пор не расстается,
хотя ей уже
четырнадцать
лет. Сам чинил
дома и у
ребят электроприборы
и многое
другое; об
этом
случайно узнали
соседи и
начали просить
что-то
починить. За
это платили
чаще всего,
хоть и
немного – но
это были
заработанные
мной деньги,
и я с
гордостью
отдавал их
тете Белле. Охотно
помогал
Виктору
Харитоновичу,
когда он возился
со своим
“опель-кадетом”
в гараже, под который
он
оборудовал
собственный
сарай во
дворе, и у
меня даже был
ключ от него –
мог взять
нужный
инструмент,
когда надо. У
дяди Вити,
надо сказать,
были
отличные руки
– умел многое,
и я возле
него немало
чему
научился. А он
даже иногда
давал мне вести
машину
где-нибудь на
безлюдном
загородном
шоссе.
Многому,
конечно,
обучил меня и
Дед, когда я
бывал у него
на даче.
Еще я
опережал их
физически:
был
значительно
сильнее
обоих; лучше
играл в
футбол,
волейбол; быстрее
бегал на
коньках, на
лыжах; хорошо
плавал;
дальше всех в
нашем классе
кидал
учебную
гранату. И
мог всегда
постоять не
только за
себя, но и за
них: недаром
почти год
ходил в
секцию бокса
на Стадионе
юных пионеров;
потом
перестал,
потому что
увлекся
шахматами.
Благодаря
этому и ребят
кое-чему
научил; но
это лучше
всего
давалось не им,
а
младшеньким,
хоть Соня и
девочка. Но
она была
молодец: я
сам как-то
видел, как
она лупила
портфелем
приставших к
ней мальчишек
– то была моя
школа.
Но,
наверно, не
поэтому я
пользовался
самым большим
авторитетом
среди ребят и
младшеньких:
просто, я был
как-то старше
их – так уж сложилась
у меня жизнь.
Я ведь делал
многое: покупал
продукты,
помогал
убирать
комнату и квартиру,
когда была
наша очередь,
оплачивал жировки
в сберкассе,
ходил в
прачечную.
Полы и окна
мыл всегда я,
но вытирать
пыль и
готовить
тетя Белла
мне никогда
не давала:
–
Иди-ка,
занимайся
своими
делами:
только не хватало,
чтобы ты стал
кухонной
бабой.
Деньги
– все, какие у
нас были, она
держала в ящике
гардероба: я
сам брал
оттуда
сколько надо,
когда шел в
магазины или
на рынок. Но я
знал им цену
и умел не тратить
лишнее,
потому что
хорошо
помнил, что и
где можно
купить получше
и подешевле,
и потом
записывал,
сколько и на
что потратил.
Где-то я даже
стал скуповатым,
и тетя Белла
сама порой
шла со мной в
магазин
“Динамо” на
углу улицы
Горького и
Васильевской,
чтобы купить
волейбольный
мяч или
фотопленку. Я
пытался
отговорить её,
но она
говорила:
–
Тебе это
нужно.
Она
знала, что
мне нужно:
когда ей
посоветовали
отдать меня в
Суворовское
училище, она
сразу
сказала:
– Нет.
Пусть живет
дома и учится
как все. Проживем
как-нибудь.
И
жили. Чтобы
сводить
концы с
концами я
ездил каждое
лето на все
смены в
пионерлагерь
от наркомата,
потом министерства,
в котором когда-то
работал дядя
Коля.
А
потом
собирался
ездить туда
помощником пионервожатого:
за это еще
немного и
платили. Но
стал после
восьмого и
девятого
классов
летом
работать на
заводе.
Устроил меня
туда наш
участковый
милиционер. Чудесный
человек он,
Аким
Иванович. Я
познакомился
с ним еще в
сорок шестом.
14
Кто-то
позвонил
тогда в
дверь. Я
открыл её и увидел
милицейского
офицера. Он
спросил меня:
–
Белла
Соломоновна
дома?
– Да. А
в чем дело?
– А я
не по делу. Я
был
участковым
здесь до войны
и знал её хорошо.
Поговорить с
ней просто
хочется.
Можно пройти?
– Да.
Тетя Белла,
это к тебе.
–
Здравствуйте,
Белла
Соломоновна.
Вот и увиделись
снова.
–
Аким
Иванович, вы?!
Вернулись?
–
Вернулся.
Демобилизовался.
Теперь снова
буду здесь
участковым.
Вон такие
дела. Лучше
бы, конечно,
не я вернулся
– Петя мой.
–
Знаю. Он с
Колей моим
был вместе:
Коля мне и сообщил,
как его
убили. Он
тоже погиб
вскоре.
– А
Толя еще в
армии?
– И
Толи тоже уже
нет.
– Да:
такие дела.
Какие ребята
были, наши
сыночки:
умные,
светлые,
чистые. Все –
весь класс. Дружили,
в шахматы
играли, стихи
писали. Остался
из них хоть
кто?
–
Трое только.
– Оля
как? Петя мой
влюблен в нее
был с восьмого
класса, стихи
такие писал о
ней. Не
знаете?
–
Вернулась
Оля – только
слепая
совсем: от взрыва
снаряда.
Только, что
живая
осталась.
– А вы
одна теперь?
– Нет.
С ним. Это мой
племянник. Я
и он: никого
больше не осталось.
–
Сирота?
–
Пока я жива –
нет.
–
Зовут-то тебя
как, милый?
–
Женя.
–
Женя?
Постой-ка, я
ведь помню:
Петя говорил
мне, что Толя
привел
маленького
братишку,
когда они
сдавали первый
экзамен. Еще
просил Петю
проверить, не
уходил ли он
куда со
двора.
И я
сразу тоже
вспомнил.
...
Дрезина была
наполовину
готова, когда
ко мне подошел
какой-то
юноша.
– Ты
Женя, брат
Толи Литвина?
– Ага.
–
Никуда не
уходил?
–
Никуда. Я же
дрезину
делаю.
–
Дрезину? А ну
покажи, как
ты делаешь.
Через
минуту он уже
с увлечением
помогал мне.
Второй
отвертки у
меня не было,
он действовал
перочинным
ножом. Потом
к нам подошли
один за
другим
несколько
ребят и две
девушки.
... – Как
давно это
было!
– И
давно – и
недавно: пять
лет тому
назад всего, –
сказал Аким
Иванович: я
не заметил,
что произнес
последнюю
мысль вслух. –
Такие вот дела!
– опять
повторил он. –
Ну, ладно, – сказал он,
вставая –
если что надо
будет, вы не
стесняйтесь:
я ведь рад
всегда буду
помочь, чем
смогу.
–
Спасибо!
Только вы не
уходите,
очень прошу вас.
Я сейчас
только чай
поставлю, и
мы поговорим
– ребяток
наших
вспомним. Вы
разве торопитесь?
– Да
нет: свободен
сейчас –
останусь.
– Вот
и хорошо!
Она
вскоре
вернулась с
чайником и
четвертинкой
водки, полной
чуть больше
половины.
–
Хорошо, у
соседей было:
помянем
Петеньку и Толика.
–
Тогда уж и
Николая
Петровича. Да
и Жениных родителей.
Где погибли
они?
– В
Сталинграде.
Оба.
–
Такие вот
дела.
Тетя
Белла быстро
собрала
немудреную
закуску и
разлила
водку: себе
на донышко
рюмки,
остальное
Акиму Ивановичу
в стакан.
Потом подумала,
достала
вторую рюмку
и отлила туда
из своей
половину.
–
Давай и ты,
Женечка: ты
после этого
всего давно
стал взрослым.
Я вам, Аким
Иванович, про
него тоже расскажу.
– Да
не надо, тетя
Белла.
–
Ладно: ты не
слушай наш
разговор –
помянем наших,
и можешь уйти
к ребятам.
Давайте, Аким
Иванович.
Он
встал, поднял
стакан с
водкой: руки
и губы у него
дрожали. Он
казался таким
старым –
каким я его
потом уже
больше никогда
не видел.
–
Вечная
память
героям,
павшим в боях
за свободу и
независимость
нашей родины:
нашим Николаю
Петровичу, Толику,
Петеньке и
Жениным
родителям –
прости, не
знаю их
святые имена.
–
Гриша и
Розочка, -
подсказала
тетя Белла.
– И
Грише и
Розочке.
Пусть земля
им всем будет
пухом.
И мы
выпили эту
водку.
–
Только
знаете, Аким
Иванович:
насчет земли пухом
– не у всех
получилось.
Розочку нашу
накрыло
прямым попаданием
бомбы во
время
операции
раненого. А
Толя, как мне
написали из
части, чтобы
спасти своего
ведомого,
пошел на
таран
немецкого
самолета, и
оба они
взорвались.
Удалось
потом найти
только
обломок
крыла
Толиного
самолета,
который
похоронили
вместо него.
– Да,
понятно:
такие вот
дела. – И он,
даже не
закусив,
сразу, спросив
разрешение,
закурил. И
тетя Белла
тоже.
А я
поел немного
и ушел к
Сашке. Того
дома не было:
ушел а библиотеку
и сидел там в
читальном
зале с какой-то
книгой,
которую не
давали на
дом. Но Сонечка
забралась ко
мне на
колени, и я
остался у
них.
Маленькой,
она была
невероятно
милой девчушкой;
очень любила
меня – всегда
радовалась,
когда я
приходил, и
старалась
залезть на руки.
И тогда – она
тихо сидела,
обняв меня за
шею, и
слушала
какую-то
сказку,
которую я ей
рассказывал.
Когда
я вернулся,
тетя Белла и
Аким Иванович
стояли,
прощаясь, на
лестничной
площадке. Он
повернулся
ко мне и
сказал:
– Вот
ты,
оказывается,
какой, Толин
младший братишка!
– И ушел.
Он
периодически
появлялся в
нашем дворе.
Усаживался
на скамейку
рядом с
кем-нибудь и
расспрашивал
о делах. Ему
верили и
охотно рассказывали
о многом, и он
знал
буквально
всё на своем
участке.
Когда надо,
помогал либо
советом, либо
чем-то более
существенным.
Но хулиганье,
неисправимое,
знало, что он
бывает и
беспощадным,
и боялось
его.
К нам
домой
заходил
редко, но
всегда
держался не
как наш
участковый, а
как знакомый:
расспрашивал
меня про учебу,
про то, что
читаю. Знал и
обоих моих
ребят. Сашка
как-то прочел
в его
присутствии
свое стихотворение
“Наши старшие
братья”,
написанное к
годовщине
гибели Толи:
он слушал,
весь
напрягшись,
бледный, а потом
робко
попросил:
– Ты,
Саша,
перепиши его
мне, а? – И
листок с
Сашкиным
стихотворением
спрятал в
свою
милицейскую
планшетку,
которую
всегда носил
с собой: я увидел
через
несколько
лет, когда он
доставал из
неё какой-то
документ, что
оно там до
сих пор и
лежит. Он и сфотографировался
как-то со
мной и
Сашкой: Ёж снимал.
Рекомендации
в комсомол
нам троим дал
он.
Когда
я заканчивал
восьмой, мне
нужно было подписать
у него какую-то
справку. Он
был не один:
еще какой-то
очень худой
человек. Аким
Иванович
быстро справку
подписал, но
почему-то не
отдал мне её
сразу, а
обратился к
тому худому
мужчине:
–
Слушай,
Дмитрий
Сергеевич, ты
вроде говорил,
что тебе
чертежник
нужен?
– Еще
как! Чтобы
был у меня
под рукой: в
КБ со всякой
мелочевкой
не
обращаться –
быстро самим
сделать
эскизы. Мне
сейчас хоть
какой подошел
бы, лишь бы
чуть-чуть в
чертежах
соображал.
– Вот
он неплохо
очень чертит,
– кивнул Аким
Иванович на
меня. – Я его
школьные
чертежи сам
видел. Может
быть, он у
тебя
поработает
во время
каникул, а? А
ты тем
временем
кого-то
подыщешь. Но
я ж не инженер,
не очень в
этом понимаю:
проверь-ка
его сам.
– А
что: чем черт
не шутит. Вот,
например:
стакан этот
нарисовать
можешь?
– А
чем?
–
Ручкой, от
руки. Мне
красота ни к
чему – лишь бы
правильно.
И я
нарисовал:
показал
осевую линию,
дал поперечное
сечение правой
части,
заштриховал
его, дал
размерные линии
– всё по ГОСТу.
–
Смотри-ка:
нормально!
Только,
милок, надо
не толщину донышка
указывать, а глубину
от верхнего
края: токарь
ведь её будет
мерить.
– А-а:
понятно!
Татьяна
Дмитриевна
нам это не объясняла.
Это наша
учительница
черчения. Она
у нас и
классная руководительница.
–
Подожди-ка:
ты в какой
школе-то
учишься?
Я
сказал.
– Так
это ж моя
Танюша. Она
мне все уши
про вас прожужжала.
Только и
слышно: мои
мальчишки да
мои мальчишки!
Такие почти
все умные и
способные!
Особенно
трое
каких-то.
–
Этот как раз
один из них, -
сказал Аким
Иванович.
– Как
фамилия? – он
взял справку,
которая всё
еще лежала на
столе перед
Акимом Ивановичем.
– А! Считай, что
я всё о тебе
уже знаю. Что
ж, давай –
поработай у
меня.
Чертежника у
меня в
штатном
расписании
нет: оформлю
тебя учеником
токаря. Что
не знаешь,
подскажем;
только ты и
сам старайся:
смотри да
запоминай.
Думаю, тебе
это на пользу
пойдет. Ты
кем
собираешься
стать?
–
Инженером-авиастроителем.
–
Тогда тем
более. Только
учти:
получать ты будешь
как ученик –
не много.
Устраивает?
–
Конечно.
Очень!
– И
последнее. С
рабочими не
выпивать – ни
в коем
случае! Если
хоть раз
замечу –
сразу расстанемся.
–
Можешь ему
это и не
говорить: он
не такой.
– Не
такой - да
неопытный:
нашу публику
еще не знает.
Будут приставать:
могут и
уговорить.
Так что –
держись, парень!
15
Первый
день своей
работы буду,
наверно,
помнить до
конца жизни:
как волновался,
идя на завод;
как
старательно
вырисовывал
свой первый
эскиз
какой-то
простенькой оси.
К счастью, я
знал, как
пользоваться
мерительными
инструментами:
сказалась
возня в
гараже с
дядей Витей.
Многого,
конечно, от
меня и не
требовали
поначалу – я уже
потом увидел,
что
указывают на
настоящих
чертежах
отклонения
размеров,
чистоту
поверхности,
марку
материала.
Дмитрий
Сергеевич сам
вписал
кое-что в
сделанные
мной эскизы и
послал с ними
к инструментальщику,
велев принести
ему готовые
детали, как
только будут
готовы.
Я
жадно
смотрел, как
немолодой
инструментальщик
вытачивал на
токарном
станке детали
по моим
эскизам.
– Что:
первый раз
видишь?
– Ага.
– А ты
не стесняйся:
что не
понятно –
спрашивай. Не
бойся: Андрей
Макарыч
ответит.
И я
задал ему
вопрос, потом
еще. Отвечал
он довольно
обстоятельно:
ему, видно,
нравилось
объяснять,
что и почему,
и я, пока
стоял возле
станка, узнал
и увидел
достаточно.
Когда
я принес
детали,
Дмитрий
Сергеевич сказал,
что работы
мне на этот
день не
предвидится:
могу уйти
пораньше
домой, если
хочу. Но я
попросил
разрешения
остаться –
походить по
цеху.
– А:
забрало!
Интересно?
Ну, походи:
очень пригодится.
И я
стал ходить
по цеху,
потом и по
всему заводу,
когда только
можно; часто
задерживался
для этого
после смены.
С жадностью
смотрел и запоминал.
За
пару дней
перед моей
первой
получкой Дмитрий
Сергеевич
спросил:
– Не
приставали к
тебе, чтобы
поставил
бутылку с
первой
получки?
– Да
было!
– Что
собираешься
сделать?
– Дам
им на
бутылку, а
сам уйду.
Годится?
– Нет!
Я их знаю: не
отпустят,
будут
заставлять
выпить с ними
– чтобы потом
поставил им
еще. Я тебе
другое посоветую:
угости
только
Макарыча – с
остальными
он сам
разберется.
После работы,
конечно: ни в
коем случае
не здесь.
Пришлось
рассказать об
этом тете
Белле.
– Я
понимаю:
надо-то надо,
только где?
Не заставил
бы он тебя выпить
наравне с
ним? И чем вы
будете
закусывать?
Слушай, а
нельзя его
пригласить к
нам домой?
Будет обед
хороший и
закуска
неплохая. И
вторая
бутылка в
запасе, если
ему одной
мало. А?
Я
спросил
Дмитрия
Сергеевича,
можно ли так сделать:
согласится
ли Андрей
Макарыч пойти
к нам домой?
–
Конечно: еще
как! Это же
для него
какое уважение
будет. Только
лучше ему
заранее
скажи: он
любит в таких
случаях быть
при параде.
Андрей
Макарыч,
действительно,
был у нас при
полном
параде: в
праздничном
костюме,
наглаженный,
при галстуке.
Держался
очень чинно,
пил не спеша
и на
предложение
тети Беллы
открыть
вторую бутылку
ответил:
– Это
ни к чему: я
меру люблю.
Посматривал
на
фотографии
на стене, но
ни о чем не
спрашивал:
видно, знал
обо мне все
от Дмитрия
Сергеевича.
Прощаясь,
сказал:
–
Очень вами
благодарен. А
парнишка у
вас – правильный.
Последствия
моего
приглашения
его к себе домой
были самые благоприятные.
Как-то раз
один из
рабочих попросил
меня в его
присутствии:
–
Слышь: смотай
потихоньку –
возьми нам
бутылку.
– Ты
что: еврей –
забздит же! –
засмеялся
другой, молодой
слесарь.
– Да
брось ты:
ничего он не
забздит. Что
он не понимает,
что надо
уважить
рабочего
человека?
– Ты –
рабочий? Да
ты говно, а не
рабочий, –
напустился
на него Андрей
Макарович. – Я
рабочий – а ты
говно, хоть и
бригадир: ты
и в моем
возрасте
половины
того, что я,
знать не будешь.
Парнишку
чтоб мне не
трогали – не
то башки поотрываю.
Слышите, мать
вашу? Как
Макарыч сказал,
так и будет:
чтоб
запомнили!
Связываться
с ним им было
опасно: ко
мне больше
привязываться
не смели. И я
чувствовал себя
свободно,
ходя по
участкам.
Присматривался,
что как
делается, и
постепенно
начал соображать
что-то.
Как-то
раз
осмелился
спросить Андрея
Макаровича:
– А
нельзя эту
деталь вот
так сделать?
– А
зачем?
Я
стал, как мог,
объяснять.
– А
что: можно –
правда, лучше
так. Молодца,
Женька:
соображаешь
уже. Сергеичу
надо сказать:
чтобы все их
так сделали.
Пойдем-ка к
нему.
... –
Сергеич,
гляди-ка: Женька-то
наш что
придумал, а?
Проще ведь насколько!
Что значит
свежий-то
глазок.
– Гм,
правда:
проще! Ну,
парень, с
первым
рацпредложением
тебя.
Макарыч,
помоги ему
только оформить.
А ты, Жень,
давай делай
побыстрей
эскизы:
передадим на
участок.
Я был
на седьмом
небе тогда. И
еще когда
отдавал премию
тете Белле:
получил за
это неплохо –
детали шли в
серию,
поэтому
экономический
эффект
оказался
ощутимым.
Зато
как
расстроился,
когда сделал
и не заметил
ошибку в
размере
листовой
заготовки. Обнаружилась
она уже на
сборке: о ней
с громким
возмущением
доложил
Дмитрию
Сергеевичу
тот самый
бригадир. Он
орал в мой
адрес, а я не
смел ему
ответить –
даже голову
опустил.
–
Успокойся:
наказывать
его – за что? –
вступился за
меня Дмитрий
Сергеевич. – За всё
время одна лишь
ошибка. А вы
сколько их
делаете, когда
не уследишь
за вами?
Особенно,
когда по стакану
пропустите.
–
Наверно, мне
следовало
лишний раз
проверить, –
сказал я,
когда
бригадир
ушел.
– Нет:
свои ошибки
заметить
всегда
трудно. Да ты
не переживай:
ошибки ведь
не делает
только тот,
кто ничего не
делает. Да ты
и спешил
тогда: больше
недели до вечера
специально
задерживался.
Что, я не помню?
Да, я,
действительно,
дней девять
или десять
оставался
после работы:
он попросил
сделать
эскизы как
можно скорей.
Только в субботу
я ушел тогда
вовремя: по
субботам мы с
тетей Беллой
регулярно
ехали на дачу
к Деду и Анне
Павловне;
возвращались
оттуда только
в
воскресенье
вечером.
...Следующее
лето я тоже
работал на
том же заводе,
только у Дмитрия
Сергеевича
уже был
постоянный техник-конструктор,
и он
определил
меня в ученики
к Андрею
Макаровичу.
Лучшего
нельзя было и
придумать:
рядом с ним я
понемногу научился
делать
многое. Не
только
слесарную работу,
но и на
станках, стоящих
в
инструментальном
отделении -
токарном,
фрезерном,
шепинге,
шлифовальном.
Даже чуть варить
электродами.
Я,
наверно,
замучил его
своими
бесконечными
вопросами, но
он отвечал на
них всегда. И
показывал и
рассказывал
сам: много и
подробно. Но
при этом я
знал, что
плохую
работу он мне
не спустит, и
старался делать
всё как можно
аккуратней.
Похоже, он
был мной
доволен.
Я
много
говорил дома
о нем, и тетя
Белла однажды
предложила:
–
Пригласи-ка
его к нам
опять, а?
Я
передал ему
приглашение
придти к нам
в субботу
вечером. Он ответил:
–
Весьма
благодарен:
непременно
приду.
И
явился снова
при полном
параде – с
большим
букетом
сирени и
коробкой
конфет.
Держался уже
не так
чопорно, как
в первый раз.
Наливал в
рюмку и мне, и
тетя Белла не
возражала. Пили
и закусывали,
не спеша, и
много
говорили.
Когда
стали
обсуждать что-то
из своих
заводских
дел, я начал
спорить с
ним,
доказывая
свое. Тетя
Белла попыталась
остановить
меня, но он
возразил ей:
– Да
вы, Белла
Соломоновна,
не
беспокойтесь:
он по делу
всё говорит,
а по делу
почему не
поспорить?
Как говорится,
в споре ведь рождается
истина, не
правда?
–
Совершенно
верно, Андрей
Макарович.
– Так
ты продолжай,
Женя. Только
скажи сразу: ты
как хотел бы
сделать?
Выкладывай-ка
свою идею.
Есть ведь уже
у тебя?
– Не
совсем: не
всё еще
получается
пока.
– Всё
равно,
покажи.
И мы с
ним вылезли
из-за стола,
перешли к
письменному,
и я стал
рисовать ему,
что я
надумал.
Рисовал и
рассказывал,
а он
внимательно
глядел и
слушал, не перебивая.
Тетя Белла
стояла молча
сзади.
–
Только
дальше еще не
знаю, как
делать.
–
Зато это уж я
знаю. Одна голова
хорошо, а две
лучше.
–
Значит, можно
так будет
сделать?
–
Конечно!
Нужно!
Отличная,
брат, идея.
–
Товарищи
мужчины!
Прошу вас,
умоляю: идите
за стол, а то, боюсь,
борщ остынет.
–
Идем, Белла
Соломоновна.
Есть как раз
за что и
выпить.
Он
налил всем по
полной рюмке.
– За
будущего
инженера-конструктора
Евгения
Григорьевича
Вайсмана. Да,
Жень: прямая
тебе дорога с
твоей головой
в
конструкторы.
Поверь:
Макарыч зря
не скажет. – Он
махом запрокинул
рюмку и с
аппетитом
стал есть
борщ.
– Еще
я что думаю,
Белла Соломоновна,
– сказал он,
когда она накладывала
ему жаркое, –
надо, чтобы
Женя сдал на
разряд: для
поступления
в институт
будет лучше,
чтобы имел
уже рабочий
стаж. Одно
дело ученик,
а другое рабочий-разрядник.
Надо будет
поговорить в
понедельник
с Дмитрий Сергеичем.
Мы
сидели долго
в этот вечер.
Андрей
Макарович не
чувствовал себя
скованно, как
прошлый раз:
оживленно
говорил,
рассматривал
фотографии
на стенах и
не боялся
спрашивать
про них. Тетя
Белла даже
достала этот
самый альбом
и показала
ему некоторые
фотографии.
А
потом мы,
несмотря на
его
возражения,
пошли
провожать
его: тетя
Белла,
смеясь,
сказала, что
он её напоил
настолько,
что ей
необходимо
прогуляться.
Мы проводили
его до метро
и пошли
обратно.
Вечер
был
прекрасный, и
мы не
спешили. Тетя
Белла опиралась
на мою руку.
– Вот
ты и стал
большим у
меня. Ты уже
работаешь, и
люди уважают
тебя. Всё
хорошо,
только... – она
вздохнула.
– Что
только?
–
Только
почему ни у
кого из вас
троих нет девушек?
–
Зачем?
–
Почему у вас
их не должно
уже быть?
Разве совсем
нет хороших
девушек? Или
вам просто не
хочется ни с
кем
встречаться?
Я
пожал
плечами.
Зачем, Белла?
Нам слишком хорошо
друг с
другом. Хотя
девушки и
есть, и мы их
знаем.
Наша
Танюша
позаботилась
об этом, еще
когда мы
учились в девятом
классе. В
соседней женской
школе у неё
подруга, тоже
классный руководитель,
и она ей
предложила:
“Давай познакомим
моих
мальчишек с
твоими
девчонками”.
И вот десять
человек из
нашего
класса отправились
на
организационную
встречу в
женскую
школу. Я был в
их числе
тоже.
Помню,
какие мы все
были
наглаженные
и причесанные,
в галстуках и
комсомольских
значках, чинные
и безупречно
вежливые. И
нас встретили
такие же
девочки –
вернее,
девушки, на
чью грудь мы
очень
старались
совсем не
смотреть; такие
же нарядные,
в шелковых
чулках, красиво
причесанные,
и
большинство
с маникюром.
Держались мы
все на самом
высшем
уровне:
сплошные ladies and gentlemen. Всё
до тех пор,
пока после обсуждения
плана
проведения
встреч и совместных
мероприятий
не вышли на
улицу: одна lady тут же
скатала
снежок и
запустила в gentleman. И началось:
снежки полетели
друг в друга,
раздался
громкий
хохот и крики.
Ladies
оказались
абсолютно
нормальными
девчонками,
мало чем от
нас
отличающимися.
И вот
мы начали
ходить друг к
другу в школу
на вечера.
Ходили
вместе в музеи
и в кино. Как я
знал,
некоторые из
наших ребят
стали
встречаться
с девушками.
Но не мы трое.
Во-первых,
никто из нас
не умел
танцевать, и мы
стояли и
только
смотрели на
танцующих на
вечерах. К
тому
же, Сашка и
Еж были маленького
роста; я был
нормального,
но не хотел
от них
откалываться.
Зато мы выступали
на других
мероприятиях:
я с музыкальной
лекцией,
используя
редкие
пластинки
Анны
Павловны; Еж
притащил и
продемонстрировал
своих
зверюшек;
бурный успех
имел Саша,
читавший
собственные
стихи. Однако
попыток
предложить
какой-нибудь
девушке
встретиться,
чтобы пойти в
кино или погулять
вдвоем ни
разу не
сделали.
Мы
оставались
втроем, и нас
это
устраивало.
16
С
поступлением
в институт к
нам вскоре
примкнул еще
один. Юра
Листов, мой
сокурсник. На
перемене в первый
день занятий
я обратил
внимание на название
на обложке
книги,
которую он
достал из
своей сумки
от
противогаза:
“Танки”.
–
Интересуешься
военной
техникой?
Он
засмеялся:
– Да
нет: это
японская
поэзия.
С
этого и
началось
наше
знакомство.
Мы с ним
заговорили. Я
сказал, что
поэзией
увлекается
мой друг, он и
сам пишет
стихи. Он
спросил, могу
ли я его с ним
познакомить.
–
Почему ж нет? –
ответил я и
пригласил
его к себе
после
занятий.
По
дороге мы с
ним говорили
о поэзии, и я
поразился,
насколько он
знал её. Дома
у нас первым
делом
кинулся к
книжным полкам,
стал вынимать
и листать
книги. Потом
я предложил
ему пообедать
со мной, он не
стал
чиниться. Он
еще сидел у
меня, когда
вернулась с
работы тетя
Белла. Я
познакомил
их. Юрка
очень оживился,
когда я
сказал ему,
что тетя Белла
заведует
библиотекой.
Спросил её,
можно ли
будет брать
там книги.
–
Если вы в
нашем районе
живете.
– Нет.
– А в
каком?
– В
общежитии.
–
Разве вы не
москвич?
– Я?
Нет: я из
Горьковской
области. Наше
село как раз
под Горьким.
А почему вы решили,
что я
москвич?
– Да у
вас же
выговор
совершенно
московский.
– Это
я от
учительницы
литературы
перенял, она
же меня и к
поэзии
приохотила. А
вообще-то,
меня в школе
“москвичом”
дразнили: я
один только
не окал.
– Ну,
ладно, возьму
грех на себя:
запишу вам
наш адрес.
Я
позвонил Ежу.
Он зашел за
Сашей, и
вскоре они
появились у
нас. Как я и
ожидал, Юра с
Сашей сразу
же потянулись
друг к другу,
и вскоре Саша
увел его к себе.
Он
быстро
влился в нашу
компанию,
Листик, как
мы стали
называть его:
часто был вместе
с нами. Мы
рассказали
про него Деду
и Анне Павловне,
и та
попросила
привезти его
на дачу познакомиться.
Мы вчетвером
и несли гроб
с её телом,
когда она
умерла.
Тетя
Белла
снабжала его
книгами.
Когда он приходил,
старалась посытней
накормить
его: знала,
что живет он
на одну
стипендию.
Отца у него не
было, мать
работала
уборщицей в
сельском
клубе – что
она зарабатывала?
Листик
поэтому периодически
ходил на
вокзалы
подработать носильщиком.
Когда
наступила
холодная
погода, и мы
все стали
ходить в
пальто, Юра
пришел в
институт в
телогрейке,
совершенно
новой: видно,
купил со
стипендии. В
ней же он
пришел и к
нам. Тетя
Белла его
спросила:
– Юра,
ты идешь
куда-то
работать?
– Нет.
А что?
–
Извини:
пальто у тебя
нет? Ты в ней и
ходишь?
–
Нормально:
она теплая.
Тетя
Белла
вздохнула,
потом молча
открыла гардероб
и достала оттуда
Толино
пальто.
Она хранила
все его вещи;
я их не носил –
она мне
покупала новые,
только на
каток ходил с
его
норвегами.
–
Померяй, – сказала
она Юре. –
Старомодное,
правда.
Оно
оказалось
ему как раз
впору, но он
снял его и
протянул ей.
–
Спасибо, но я
не могу взять
его. Это,
наверно, пальто
вашего сына –
оно же память
о нем.
– Он
его уже
никогда не
наденет. А ты
не должен
ходить в
телогрейке.
Бери, не
думай.
–
Спасибо, –
смущенно
сказал он, беря
его обратно.
17
Фотография
маленького
мальчика. Это
Толик, сын
Клавы, названный
в честь
нашего Толи.
Он родился в
пятьдесят
втором. Я
отщелкал тогда
целую пленку,
снимая его
голенького.
Клава
не была
замужем, и
отцом Толика,
как я понимал,
мог быть только
Станислав,
который
появился
неожиданно
через год
после смерти
Зои Павловны.
Мы вначале не
поняли, кто
этот мужчина,
вышедший утром
в
воскресенье из Клавиной
комнаты на
кухню
умыться. Мало
ли: может
быть,
какой-то их
родственник
из провинции.
Мы, но не
Тамара.
–
Слава Б-гу,
разговелась
наша
Клавочка.
Пора уж! –
сказала она тете
Белле, когда
он ушел из
кухни. –
Молодец: мужчина-то
неплох – видный.
– Вы
что, Тамара?
Что вы такое
говорите? Да
еще при Жене.
– Ой,
не надо! Женя
уже не
маленький. А
вы, Белла
Соломоновна,
извините,
слишком
наивны, что
совсем не
видите
очевидные
вещи.
–
Какие еще
вещи? О чем вы?
– Как
о чем? Вы что,
совсем
ничего не
замечаете?
Как Клавочка
всегда
одевалась? А
последнюю
неделю стала
уходить на
работу при
параде.
Прическу
модную
сделала,
маникюр. Она
его
когда-нибудь
раньше делала?
Да и
повеселела заметно.
То,
что она
сказала,
показалась
особенно убедительным
после того,
как сама
Клава вышла
на кухню. Её
было не узнать:
обычно
молчаливая и
редко
улыбавшаяся,
она
двигалась
быстро и
уверенно.
Голова
высоко
поднята, лицо
сияет; даже
голос другой
– тверже и
громче. На
двусмысленную
шутку Тамары
отреагировала
смехом.
–
Клава, этот
мужчина ваш
родственник?
– спросила её
тетя Белла.
– Нет, –
слегка
смутившись,
но твердо
ответила
Клава.
И
тетя Белла
ушла с кухни,
уведя и меня.
С тех пор она
с Клавой
почти не
разговаривала,
только сухо
здоровалась
с ней и
Станиславом.
А Клава как
будто и не
замечала это:
ходила оживленная
и какая-то
совершенно
счастливая. С
кухни
доносились
вкусные
запахи еды,
которую она
готовила.
Станислав
редко
выходил из
комнаты.
Тамарочка
каждый раз,
сталкиваясь
с ним, сияла
кокетливой
улыбкой, но он
с ней тоже,
как со всеми,
только
любезно здоровался.
Недели через
три он уехал.
Поначалу
Клава
оставалась
такой же,
какой стала
при нем, но примерно
через неделю
с ней что-то
случилось: вернулась
с работы
мрачная – и
перестала
сиять счастливой
улыбкой;
опять стала
робкая и молчаливая.
Он
снова
появился
через месяц.
Она приготовила
ужин, сходила
в
парикмахерскую
и тщательно оделась,
но так же не
улыбалась. А
он прожил у
Клавы две
недели и
снова исчез
на целый
месяц.
Последний
раз он
приехал в
воскресенье
вечером. Мы
уже почти собирались
ложиться
спать, она
постучала к нам.
–
Тетя Белла,
можно к вам?
Мне очень
надо с вами
поговорить.
– О
чем? – не
слишком
любезно
спросила
тетя Белла.
– Мне
нужно
сказать вам
что-то важное
– но не при
Жене.
Я
молча взял
книгу и ушел
на кухню.
Говорили они
долго, и под конец
я уже не
читал, а
кимарил, сидя
на табуретке.
Наконец
тетя Белла
позвала меня.
–
Женя, будешь
спать у Клавы
вместе со
Станиславом.
Ляжешь там на
диване. А
здесь на твоем
сегодня
будет спать
Клава. – И я со
своей постелью
пошел за
Клавой.
Станислав
ждал в
Клавиной
комнате. Был
он почему-то
в пальто, и
его чемодан
стоял возле
него.
– Ты
что это? Всё в
порядке: Женя
ляжет здесь на
диване, а я у
его тети. Так
что не
беспокойся
ни о чем и
ложись.
– Нет.
Прости, я не
могу
остаться.
– Да
куда ты на
ночь глядя?
Где ты
сумеешь устроиться
сейчас?
– Ты
не волнуйся:
устроюсь
где-нибудь в
гостинице.
Ладно: я пошел.
Не поминай
лихом;
спасибо за
всё хорошее,
что было. – И он
наклонился и
поцеловал ей
руку, потом
взял
чемодан и
быстро вышел,
захлопнув за
собой
квартирную
дверь.
Утром
тетя Белла
сказала мне,
что у Клавы
будет
ребенок. И
чтобы я об
этом Тамаре с
Виктором не
говорил:
пусть Клава
сама им
скажет, если
захочет.
...До
родов Клава
почти всё
время дома
проводила у
нас. Тетя
Белла
следила,
чтобы она правильно
питалась,
соблюдала
режим и всё
прочее;
ходила
гулять с ней,
чтобы
заставить
побольше
двигаться.
Брали мы её с
собой и на
дачу.
Когда
мы забирали
её из
роддома, она
протянула
своего
ребенка тете
Белле:
– Это
наш Толя.
18
Последняя
фотография в
альбоме, 12 на 18.
Тетя Белла со
мной. Мы как
всегда,
прижались
головами. Я
уже здоровый
парень с
густой шевелюрой
и молодыми
усиками на
верхней губе,
и она кажется
такой
маленькой
рядом со
мной.
Последняя
наша с ней
фотография.
Снята в начале
страшного
для нас,
евреев,
пятьдесят третьего
года.
...К
этому шло
давно.
В
сорок
восьмом СССР
поддержала
образование
Израиля. Мы
ходили к
синагоге,
когда туда
пришла посол
Израиля
Голда
Меерсон. С
каким
восторгом
приветствовали
её – и не
только евреи.
Но
вскоре слово
“сионизм”
стало
ругательным
в газетах и
по радио.
Обстановка
непрерывно
сгущалась.
Прошла
кампания
борьбы с
космополитизмом.
Почти все
имена
“безродных
космополитов”
были еврейские,
хотя прямых
выпадов
против евреев
в прессе не
было. Зато на
улице их
становилось
всё больше.
Никто
не верил,
когда
сообщили о
смерти Михоэлса,
что он попал
в Минске под
машину. Тетя
Белла пошла
со мной,
Сашей и Ежом
к Еврейскому
театру, где
выставили
его тело.
Очередь туда,
извиваясь,
вилась по
многим
улицам, и
конца ей было
не видно.
Было
очевидно,
что, чтобы попасть,
необходимо
простоять в
ней всю ночь, и
тетя Белла
увела нас:
нам утром
надо было в
школу.
Потом
начались
увольнения с
работы. Сашин
отец, Рувим
Исаевич,
работавший
начальником
контрольно-ревизионного
отдела, приходил
домой черный:
опять его
вызывали в
отдел кадров,
сообщали о
“засорении
кадров” в его
отделе и
давали
список
евреев,
подлежавших увольнению.
“Таково
указание!” Их
вызывали потом
и предлагали:
“Либо вы
подаете
заявление об
уходе по
собственному
желанию, либо
мы уволим вас
сами”.
Возражать
было опасно:
знали, что за
это могут
поплатиться.
За многое
можно было
тогда
загреметь: за
политический
анекдот; за
то, что
сказал что-то
не то. Даже за
мальчишескую
выходку на
уроке, как
это было с
нами.
Произошло
это на уроке
логики, в
десятом классе.
Предмет был
легкий и не
имел
экзамена,
поэтому мы
часто использовали
его, чтобы сделать
невыполненные
домашние
задания. Тем более
что
преподавал
его Вениамин
Вольфович,
очень
молодой. Он
только что
закончил
философский
факультет
Московского
университета:
преподавал
логику в
нашей школе,
потому что
больше никуда
его не брали
тогда.
Так
вот: я сидел и
делал
домашнюю
работу по алгебре,
потому что
накануне
вечером читал
допоздна.
Веня вызвал
кого-то к
доске; я не слушал,
что он
отвечал, и
быстро делал
алгебру,
стараясь
успеть. Вдруг
многие
встали; я, продолжая
глядеть в
свою тетрадь,
тоже вскочил,
думая, что вошел
кто-то. Потом
поднял
голову: в
класс никто
не входил. В
этот момент
раздался
голос Олега
Колоскова:
–
Товарищи,
почтим
минутой
молчания
память скончавшегося
короля
Георга
Шестого.
Веня
наш
моментально
побледнел
как смерть.
Потом
бросился из
класса. Через
минуту он
вернулся с
завучем. Мы,
как положено,
вскочили.
–
Сесть! –
скомандовала
она. – А теперь
пусть встанут
только те,
кто тогда
вставал.
Встали
далеко не
все, кто
вставал. Я,
наверно, тоже
мог бы не встать:
действительно
не знал
тогда, зачем
встаем.
Но встал:
потому, что
было противно,
и вины я за
собой не
чувствовал.
– Вы
понимаете,
что вы
сделали? Это
политическая
демонстрация!
Вас всех
посадят! –
кричала на
нас завуч.
Была она, как
и Веня, белая
как мел.
Мы и
так уже
сообразили,
что дело
может пахнуть
керосином. Неделя
прошла в
тревожном
ожидании,
хотя нам, всё-таки,
не верилось,
что с нами
что-то случится:
что из-за
дурацкой
ерунды
посадят. Нам
потом ничего
не сказали,
но по виду
Вени мы
догадались,
что обошлось.
Как
узнали потом,
завуч и Веня
сразу побежали
в РОНО,
доложили там
ответственному
товарищу об
ужасном событии
в нашем
классе. Слава
Б-гу, попали
на нормального
человека:
посоветовал
им не раздувать
шум из-за
глупой мальчишеской
выходки. Они ушли
от него
успокоенные:
выполнили
свой долг – не
скрыли
ничего,
доложили о
произошедшем
кому надо и
действуют согласно
его указанию.
В
общем-то, по
тем временам,
всё
абсолютно правильно
– иначе
вполне
реальная
опасность,
что кто-то
донесет, что
они скрыли
политический
инцидент в
школе, висела
бы над ними. Если
бы на месте
того ответственного
товарища
оказался
другой – дурак
или более
трусливый,
который
побоялся бы
самостоятельно
решить дело,
всё могло
получиться совершенно
иначе. Как бы
то ни было,
обошлось
тогда, и
можно было
больше
ничего не опасаться.
Но не
всем: в
первую
очередь не
нам, евреям. Наступил
пятьдесят
третий год.
Тринадцатого
января
“Правда” опубликовала
сообщение об
аресте
крупнейших врачей,
обвиняемых в
заговоре с
целью убийства
руководителей
Советского
Союза. Все
фамилии, кроме
одной,
еврейские. И
на следующий
день уже прямо
указывалась
их еврейская
национальность.
Газеты и
радиопередачи
наполнили выражения:
“убийцы в
белых
халатах”,
“агенты международного
сионизма”,
“агенты
американской
шпионской организации
“Джойнт””,
потом и
“известный
еврейский
буржуазный
националист
Михоэлс”. На
улице евреев
оскорбляли
уже в
открытую,
милиция на
это не
обращала –
впрочем, как
всегда –
никакого
внимания. Только
и слышно
было: “Ну что
идти в
поликлинику?
Там же врачи –
одни евреи:
еще отравят!”
Сергей
Иванович,
отец Ежа, был
назначен в эти
дни
директором
клиники
вместо
прежнего директора-еврея,
которого
уволили. Он
хотел, было,
отказаться,
но тот,
прежний,
сказал ему:
– Не
дури, Сергей:
и сам
вылетишь.
Принимай её,
пока они сюда
не назначили
какого-нибудь,
кто в
медицине ни
хрена вообще
не понимает:
угробит
клинику.
–
Самуил, что
происходит?
Вовси, наш с
тобой учитель,
может быть
убийцей? Я ж
могу легко историями
болезни его
пациентов
доказать, что
всё это
брехня.
– Так
они без тебя
это знают. Не
будь ты наивным:
забыл
тридцать
восьмой год?
– Ты
считаешь: то
же самое?
– А то!
Ты, например,
веришь, что
Лида Тимашук
могла такое
написать?
Принудили
угрозами, а
скорей даже и
написали и
подписали
без нее.
Тетя
Белла
прихварывала
в эти дни: он
пришел к нам
посмотреть
её и
рассказал ей
это при мне.
–
Женя, ты
смотри, ни
словом нигде
не обмолвись:
это разговор
только среди
своих. Ты
сам, конечно,
прекрасно
всё
понимаешь.
Но
жизнь шла,
несмотря на
эти события:
я по-прежнему
ходил в институт
на занятия, в
Большой зал
консерватории,
в кино и на
каток.
В
один из дней
я
возвращался
из института
вместе с
Листиком. Мы
шли, о чем-то
оживленно разговаривая,
и я чуть не
налетел на
высокого
парня в
морской
форменке.
–
Жень,
здорово!
–
Игорь, ты? –
узнал я.
– Как
видишь! Вот,
отпустили на
побывку.
– Где
ты служишь?
– Это
я потом всё
расскажу.
Есть более
важный
разговор: я
специально
шел к тебе
как раз.
Только надо,
чтобы нас не
подслушал
никто. Пошли
на чердак.
– При
нем я могу
говорить всё?
– спросил он
на лестнице.
–
Абсолютно! –
ответил я.
– Он
тоже еврей?
– Да, –
вместо меня
ответил Юрка.
– Не
похож. Ну, да
ладно.
Чердак
встретил нас
привычным
запахом пыли
и кошек.
Игорь достал
пачку
сигарет,
предложил
нам. Я не взял: не
курил; Юрка
не стал отказываться.
– Так
слушай: дело
серьезное.
Старый пес
проговорился
спьяну: вас
готовятся
выселять. Под
Москвой уже
стоят пустые
эшелоны.
– Как
выселять?
Куда?
– Он
сказал, на
Дальний
Восток или
даже Северную
Землю: там
уже лагеря
готовы.
– Не
врет спьяну?
–
Думаю, нет. Он
стукач,
работает на
органы: знает,
действительно,
много. Решил
предупредить
тебя: может,
как-то
успеете
спастись. Тем
более, до
высылки
должны
пройти
погромы, якобы
стихийные.
Что молчишь?
Думай, что
будете делать
– пока не
поздно. Лучше
всего
исчезнуть
куда-нибудь,
где вас не
знают.
– Там
тоже милиция:
проверят
документы. Ей
донесут,
только чтобы
забрать себе
вещи, пропить
их, –
сказал Юрка. –
Всё равно,
спасибо, что
сказал, капитан.
– За
что? Мы с ним
войной
повязаны, –
ответил ему
Игорь.
Это
было так:
даже
примкнув к
компании
нашей
дворовой
шпаны, он ни
разу не
крикнул мне “жид”,
всегда
здоровался с
тетей Беллой,
не позволял
трогать Сашу
и Ежа в мое
отсутствие.
–
Время пока,
наверно, еще
есть.
Подумайте: может,
что надумаете.
На Северной
Земле вам не
выжить. Ладно,
я пошел. Дать
еще закурить?
На
этот раз я
тоже взял
сигарету.
Закурили. Игорь
ушел.
– Ты,
почему Игорю
сказал, ты –
еврей?
– Раз
вам грозит
беда, я с вами.
Но что
придумать?
Может, тебя с
тетей,
действительно,
к маме моей в
село отправить:
можете и
сойти за
русских. Ой,
нет: Семка ж
Лепешкин с
нашего села –
приедет на
каникулы и
сразу
заложит,
сволочь
толстомордая.
–
Пошли, Юр.
Трубим
большой сбор:
забросим всё
ко мне, прихватим
каких-нибудь
бутербродов,
зайдем за
ребятами – и
на дачу, к
Деду. Он
мудрый
человек:
наверняка
что-нибудь
подскажет.
Я не
стал
говорить
тете Белле,
зачем мы едем
на дачу; не
стали говорить
это и мамам
Саши и Ежа.
Предупредили
только, на
всякий
случай, что
вряд ли
вернемся к
ночи.
Совещались
дорогой. Вот
когда
особенно
пригодились
уроки Анны
Павловны:
старались
говорить
по-французски,
переводя то,
что надо, на английский
для Юры.
19
Дед
был сильно
удивлен:
– Вот
тебе на!
Среди недели!
Случилось
что?
– Нет,
но вот-вот
может, –
ответил за
всех я.
– С
евреями?
– Как
ты догадался?
–
После ареста
врачей-то?
Боюсь, не
собираются
ли они вообще
всех вас
выселять.
–
Собираются,
Дед.
–
Точно? Откуда
знаешь?
–
Соседский
парень
сегодня
сказал, что
слышал от
отчима: тот с
органами
сотрудничает,
– я пересказал
ему всё, что
сообщил
Игорь.
– У-у,
Северная
Земля! Да кто
там живой
останется?
Мало, значит,
того, что
Гитлер
устроил. Ну,
не идти же
покорно на
смерть, как
шли в Бабий
Яр. Надо
думать.
Только
давайте-ка,
вначале
покормлю вас:
голодные,
небось.
– Мы
бутерброды с
колбасой с
собой взяли –
так и не
съели.
–
Пригодится:
зажарю с
вареной
картошкой сейчас,
да яйцами
залью –
быстро будет.
А то не ждал
вас: не
готовил
ничего.
Мы
быстро умяли
огромную
сковороду
Дедовы
жарева. Он
тем временем
принес
телогрейки.
– А
теперь
одевайтесь и
пошли.
–
Куда?
–
Есть места,
где можно
прятаться.
Мы
спустились в
подвальное
помещение, в
котором я был
не раз. Оно
очень
большое, и я
как-то так и
не был во
всех частях
его. Холодное
хранилище со
стеллажами,
мастерская с
большим
верстаком –
всё, что я
знал. Дед
подвел к какой-то
двери в
глубине
подвала за
рядом кирпичных
фундаментных
стоек,
отворил её.
Там
была большая
комната с
оштукатуренными
стенами.
Стояла
мебель: тахта
и пара кресел.
В углу печка
с плитой, на
ней чайник; рядом
на столике
чашки и
сахарница. На
тумбочке
старый
немецкий
приемник “Telefunken”. На стене
несколько
политических
карт.
– Что
это за
подпольный
штаб?
Дед
вместо
ответа
включил
приемник,
покрутил
настройку. Мы
услышали
БиБиСи на
русском
языке.
Довольно чисто:
не слышно
было глушения.
Дед включил
на полную
громкость.
– Ты
что! Услышат
же с улицы.
– Ни в
жисть: можешь
выйти
проверить. Мы
тут с Анной
Павловной
спокойно все
“вражеские голоса”
слушали. Я
почему не
сразу к вам вышел:
здесь сидел,
“Голос Америки”
ловил. Я
последние
дни все
вечера их ловлю.
–
Большая
довольно
комната, –
сказал Юра.
–
Двадцать
пять метров:
я мерил. Все
наши поместятся.
Как видите,
тепло здесь в
любой мороз.
– А
дымоход куда?
– спросил я.
– В
общую трубу.
На всякий
случай
топить надо
будет обе
печки
одновременно.
С туалетом
нужно будет
что-то
придумать, да
и вентиляцию
усилить: семь
человек не
два. Главное,
с улицы ни
звуков не
слышно, ни
света не
видно.
–
Годится, –
решили мы.
– Но
только на
случай, что
не станут
искать по
домам. Но на
тот случай
тоже есть еще
одно. Его наше
гестапо вряд
ли обнаружит.
Мы
вышли из
уютной
подвальной
комнаты и поднялись
на второй
этаж дачи. С
задней стороны
примыкал
деревянный
сруб
глубокого колодца
с воротом:
муж Анны
Павловны
видел подобные
в Италии. Воротом
уже не
пользовались:
воду наверх
подавал
насос с
электромотором,
установленный
глубоко
внизу.
Устанавливали
его мы с
Дедом,
опускаясь
вниз в бочке.
–
Сгнила та
бочка, -
сказал Дед. –
Ты, Жень,
поздоровей
всех: мы
привяжем
тебя и
спустим.
Свети фонариком
в сторону
дома:
примерно на
глубине
пятнадцати метров
должен
увидеть щит.
Просигналь
фонариком и
осторожно
сними и сунь
его внутрь. Потом
просигналь
два раза и
лезь внутрь
тоже.
Меня
привязали
длинной
веревкой и
начали медленно
опускать. Щит
я заметил не
сразу: может,
это было и
хорошо –
уменьшало
шансы, что он
будет
обнаружено
теми, кто не
знал о его
существовании.
Наконец,
я обнаружил
его.
Просигналив
оба раза как
положено, я
предельно
осторожно снял
его и,
наклонив, впихнул
внутрь. Потом
влез сам.
Откуда-то
дуло: я
направил
фонарик в ту
сторону и
увидел
раструб на
конце трубы.
Помещение
было даже
больше, чем
то – в подвале.
Кирпичные
стены вместе
с потолком
образовывали
половину
цилиндра, плоский
пол тоже
выложен
кирпичом. Что
за катакомбы?
Я
выбрался
наружу и
просигналил
фонариком.
Меня подняли,
и по очереди
спустились
туда ребята и
Дед. А затем
мы вернулись
на кухню –
совещаться.
– Дед,
для чего был
тот тайник?
–
Точно и не
знаю: вроде
для каких-то
картин не
социалистического
реализма.
Анна Павловна
мне про него
сказала
незадолго до
смерти.
–
Воздух
откуда идет?
– От
вентилятора
на чердаке.
Запрятан в
глубине у
ендовы.
–
Если придут с
обыском, его
ж не
включишь: выдаст.
–
Надо, по
крайней мере,
набрать
кислородных подушек
в аптеках. – И
полезли во
все мелочи.
Обсуждали
долго.
Потом
легли, чтобы
уехать
ранней
электричкой,
но не тут-то
было: мысли
не давали
уснуть.
–
Жень, ты не
спишь? –
спросил Юра
– Да
какой там!
Он
накинул на
себя одеяло и
сел ко мне.
– Я
думаю, мне
здесь с вами
больше
появляться не
стоит.
– Why?[1]
–
Гродовых
могут
арестовать,
если на них
донесут. Как
вы тогда выберетесь?
Скобки мы
решили не
ставить, чтобы
не
спровоцировать
ментов
полезть в
колодец, так?
Но меня здесь
пока не
знают: на
меня они не
выйдут. Я
тогда смогу
вас вытащить
оттуда.
– Exactly![2]
– это Еж.
– И
даже можешь
перестать
разговаривать
с Женькой в
институте, –
откликнулся
и Сашка.
Не
думаю, что мы
разбудили
Деда. Он,
видно, и не
ложился, потому
что зашел
совершенно
одетый.
– Не
спите? Тогда
одевайтесь.
Посидим, выпьем
малость и
побеседуем.
Самый момент.
И мы
отправились
снова на
кухню,
уселись вокруг
стола, на
который Дед
поставил не
свою любимую
апельсиновую
настойку, а
чистую водку.
– Ну,
за то, чтобы
обошлось всё!
– сказал Дед.
Мы молча
запрокинули
лафитники, нетерпеливо
ожидая
расслабляющее
действие
хмеля.
– А
она ведь,
Анна
Павловна,
говорила мне,
что дело идет
к этому. В
августе
прошлого
года, когда
расстреляли
Бергельсона,
Квитко, Маркиша,
Фефера. Это
были лучшие
еврейские
советские
поэты и
писатели. Стихи-то
Квитко вы все
с детства
знали.
Светлая ей память,
нашей Анне Павловне.
Много она
порассказала,
многое разъяснила
– многое во
мне повернула.
Подружились
мы очень;
оставались
здесь одни с
ней – и
говорили,
говорили
долгими вечерами.
Я ведь тоже
ох как много
повидал –
только
многое и не
знал. А она
знала. И я
теперь знаю.
И смотрю
поэтому другими
глазами.
– На
что, Дед?
– Да
на революцию
на ту же, на
коммунизм
этот. Но
кое-что я ей
рассказал. Я
ж в этой
революции
сам
участвовал.
Только не в
одной партии
не состоял.
Был я тогда
балтийским
матросом. У нас
в Кронштадте
на кораблях
полно анархистов
было. Я с ними
попал в
караул
Учредительного
собрания.
Командовал
анархист
Толька Железняков,
про которого
потом песню
написали
“Матрос-партизан
Железняк”.
Знаете?
– А
как же!
–
Народ это
Учредительное
собрание
выбирал, да
большевики в
нем
большинства
не получили.
И решили его
разогнать, а
левые эсеры
их поддержали.
Особенно
Марк
Натансон: по
сути, зачинатель
народовольчества.
Использовали
эту самую
братву,
нанюхавшуюся
марафета,
кокаина: “Караул
устал” –
Толька
Железняков
заявил. Вот так
сделали
господа революционеры
с
демократической
свободой выборов,
когда она
оказалась не
в их пользу.
– Дед,
как можно
такое
говорить?!
–
Нельзя, да?
Делать
только можно?
Нет уж, внучата,
вы послушайте
меня, а то
никто вам
этого не
скажет. А вам жить
– и понимать,
что
происходит.
Как сейчас,
когда мы
обдумываем,
как спасать
сына участника
Гражданской
войны и его
жены, павших
за страну и
эту самую
советскую
власть.
Ведь
что вы знаете
на самом деле
про
революцию?
Про меньшевиков
и кадетов,
например. Что
меньшевики –
интеллигентные
хлюпики. А я
слышал, что
они были во
главе
восстания на
“Потемкине”. А
еще: фильм
“Чапаев”
видели? Помните,
как белые
офицеры в
черных
мундирах идут,
не сгибаясь,
в
психическую
атаку. Вранье
сплошное! Я
же сам видел,
кто шел:
попал с
пополнением
в дивизию
Чапаева. Шли
ижевские
рабочие.
Меньшевики.
Когда
большевики
расстреляли
одного из
них, они
подняли
против тех
восстание.
Разбили
Антонова-Овсеенко,
Тухачевского.
Потом
вооружили
винтовками
своего
завода белую
армию
Колчака и влились
в нее.
Что
Колчак был,
оказывается,
крупным
ученым-путешественником,
слыхали хоть
раз? А про кадетов
слыхали, что
многие из них
были крупные
ученые?
Академика
Вернадского,
небось, знаете.
Ведь он был
кадет. Анна
Павловна
сама тоже
была кадетом,
знала многих
из них. А говорили
про них!
Да я
думаю, вы
ребята умные:
не так уж и
верите всему,
что в газете.
Когда
Корейская
война
началась,
сколько вам
всего было – а
верили вы
радио, что
Южная Корея
напала на
Северную, да
была сразу отброшена?
– Так
сразу видно
было, что всё
шито белыми нитками:
северные же в
первый день
как сразу продвинулись!
– засмеялся
Еж.
– А то,
что пишут про
Израиль? Уж…
– В
это я сроду
не верил, –
перебил его
Саша.
– И я
никогда, –
добавил я.
– Я
тоже, – сказал
Еж.
– И
правильно. В
какой стране
евреи могут
уверенно
чувствовать
себя? Только
в своей – в Израиле.
Почему
Гитлер смог
уничтожить
столько
евреев? Да
потому, что
никто не
хотел принять
их, чтобы
спасти всех.
Кого приняла
Америка?
Крупнейших
ученых – Эйнштейна,
Ферми. А англичане?
Даже
запретили
въезд в
Палестину. Женя,
Саша, как вы
восприняли
создание
Израиля?
– С
гордостью и
радостью: я
мечтал о
создании
еврейского
государства,
где никто не
посмеет
сказать тебе “жид”.
Слишком
противно
было, что
даже в учебнике
истории
древнего
мира
единственная
иллюстрация,
касающаяся
евреев, “Царь
израильский
поклоняется
царю
ассирийскому”.
–
Васька рыжий
у тебя во
дворе как раз
это нам и
орал много
раз, – вставил
Саша.
–
Шесть миллионов
было
уничтожено.
Существовал
бы Израиль тогда,
они могли бы
спастись,
беспрепятственно
въехав туда.
–
Сейчас он
существует –
но кто нас
выпустит туда?
– возразил я.
– Да... –
вынужден был
согласиться
он. Наступило
тяжелое молчание.
Его
прервал Юра:
– Дед,
откуда вы
знаете
столько про
евреев? Ребята,
по-моему,
хоть и евреи,
меньше знают.
–
Радио слушаю:
вражеские
голоса –
“Голос Израиля”
в том числе.
– Дед,
ты наш раз
разговор
слышал перед
тем, как
вошел? –
спросил Еж.
– Да,
слышал. Всё
правильно.
– Что?
– Что
Юре надо
затаиться
для резерва.
Саша прав:
пусть в
институте с
Женей не
общается.
– Ты
тоже думаешь,
что нас...?
–
Могут: могут
арестовать.
Не бойся:
пострадаем
тогда за
други своя.
Как русские
люди – не сволочи.
–
Братцы, на
занятия
завтра идем?
Если да, то
надо
ложиться:
завтра будем
как сонные
мухи, – подал
голос Листов.
– Я
тоже с вами
поеду.
Поговорю с
Валей. А вечером
общий сбор
там.
...Он
задержался,
когда мы
проходили
мимо комнаты
Анны Павловны.
–
Ладно,
ложитесь.
– А ты?
– Мне
сюда вначале
надо. Молитву
перед сном
прочесть.
– Ты ж
раньше не
верил!
– Да
как сказать:
сам толком не
знал – верил
или нет. Она –
Анна
Павловна
верила:
искренне, глубоко.
Объяснила
мне, почему.
Теперь я верю
тоже.
– А
зайти можно
на минутку
туда?
–
Конечно же.
Всё
то же: ничего
не
изменилось в
её комнате. Тот
же рояль и та
же большая
икона в углу –
лампада
горит перед
ней. Дед
истово
перекрестился
перед ней и
склонился,
шепча
молитву. Мы тихонько
вышли.
20
В
электричке
мы
привалились
друг к другу
и спали.
С Юркой
мы
разделились
еще в метро.
Сели в аудитории
тоже далеко
друг от
друга.
Продолжали
незаметно
дрыхнуть и на
лекции.
На
перемене
Семен
Лепешкин
стал
прокатываться
насчет
евреев.
–
Семочка, –
ехидно
спросил я
его, – ты что:
против
дружбы народов?
–
Только не с
вами,
синистами.
Вам ваш
Израиль
дороже
Советского
Союза: как
волка не
корми, он всё
в лес глядит.
– Ты
хоть хрюкай
нормально:
сначала
правильно
“сионист”
научись
произносить,
хряк.
– Не
надо учить
нас русскому
языку, –
сказал подошедший
Листов. Нормально!
Следующий
ход мой.
– А:
вчерашний
друг! Все вы
такие – одним
миром мазаны!
Юрка
изобразил
оскорбленную
мину на лице и
незаметно
подморгнул
мне: “All right[3],
Женька!”
…– Не
примитивно
сработали? –
спросил я
Юрку, когда
ехали ко мне
домой.
– Как
раз для этого
дуба. Ну что,
заберем тетю,
если дома, и к
Гродовым?
–
Пообедаем
только. А
тетя Белла
дома, наверняка.
–
Опять
приболела?
– Нет:
уволили. – Я
видел, как
Юрка про себя
выругался
матом.
...У
Гродовых
сегодня был
полный сбор,
даже бабушку
Фиру, мать Фрумы
Наумовны,
доставили.
Она
старенькая, но
живая. Когда
у меня
появились
усики, она придумала
песенку:
А у
Жени усики,
А у
Саши трусики.
Но
сегодня всем
было не до
шуток: все
уже знали,
зачем мы собрались.
Вопрос
№1: когда?
Наверно, не
стоит
дожидаться “стихийных”
погромов:
переправить
женщин,
включая
Сонечку, как
можно скорей.
Рувима
Исаевича не
трогают – не
уволили и
даже не
понизили в
должности: он
пока
останется и будет
ходить на
работу. Я и
Саша тоже
останемся и будем
ходить на
занятия, но
жить у него: у
них
безопасней –
нет шпаны,
как в нашем
дворе.
Потом
обсудили
дооборудование
убежищ, составили
списки
запасов
продуктов и
лекарств,
какую одежду
взять с собой.
Обсудили еще
кучу мелочей.
Последний
вопрос
поставил на
обсуждение Антоша,
до того тихо
сидевший
вместе с
Сонечкой за
приоткрытой
дверью
комнаты, куда
их отправили,
чтобы не
мешали.
– А
оружие? Если
нужно будет
уходить
оттуда, а за
вами будет погоня?
Папа, дай им
свои
охотничьи
ружья, а? Жене
и Саше –
каждому по
ружью. Я их и
научить могу,
как с них
стрелять.
– А ты
умеешь? –
спросил
Сергей
Иванович.
– Ага.
В подвале в
щит
деревянный
пулял: в цель
попадал. И я
тоже хочу там
быть: у меня
финка
настоящая
есть – я
Соньку одну
не оставлю.
–
Ладно,
Антоша, позже
решим.
Говорили
и обсуждали
еще, все принимали
активное
участие в
этом. Одна
бабушка Фира
лишь слушала:
почти не говорила.
Только в
самом конце
произнесла:
– Ой,
киндерлех
(детки), не
беспокойтесь:
ничего
страшного не
будет – Б-г не
допустит.
Скоро Пурим:
Гаман подохнет
во время
него. Поверьте
– я знаю:
недаром мое
имя Эсфирь.
21
Так и
получилось.
Четвертого
марта радио
сообщило о
кровоизлиянии
в мозг у Сталина.
Потом целую
неделю радио
каждый час
сообщало о
состоянии
его здоровья.
И через неделю
– сообщение о
его смерти.
Немало
людей
плакало.
Многие
пытались
пройти в
Колонный зал
Дома союзов;
в первый день
при этом была
страшная
давка с
многочисленными
жертвами. Мы
после той
ночной и последовавшими
за ней беседами
с Дедом не
пытались
пройти туда
вообще;
напряженно
следили, как
повернутся
события. Пока
признаки
были
обнадеживающие:
ни по радио,
ни в газетах
больше не
говорилось о
деле врачей –
как будто его
совсем не
было. Это
успокаивало:
мы все
оставались
на местах.
…Шестого
апреля я ушел
в институт,
стараясь не
шуметь, чтобы
не разбудить
тетю Беллу,
приболевшую
снова. Последнее
время она
стала болеть
слишком часто.
У
раздевалки в
институте
меня ждал Юра
Листов.
–
Жень, видел? –
он протянул
мне “Правду”.
Сообщение о
том, что дело
врачей
сфабриковано
преступниками,
прокравшимися
в ряды КГБ;
врачи
освобождены;
сфабриковавшие
ложное обвинение,
во главе с полковником
Рюминым, арестованы.
– Ура!!!
– я обхватил
Юрку, сжал
его.
– Ой,
Женька,
пусти:
раздавишь!
–
Опять с жидом
этим
обнимаешься?
– услышал я за
спиной голос
Лепешкина. Я
повернулся.
Ну, что:
врезать ему в
свиную харю,
чтобы запомнил
навеки? Э, нет:
вот что! Я
сграбастал Лепешкина
за ворот и
поднес
газету прямо
к его морде:
–
Читай, фашист
вонючий!
Читай,
сволочь
поганая! Ну,
что молчишь:
говна в рот
набрал, да?
Запомни,
сучий потрох:
еще раз
употребишь
это поганое
слово, я тебя
разделаю как
Б-г черепаху,
а потом еще
пойду в комитет
комсомола и
добьюсь, что
тебя исключат
из него и
выгонят из института.
Теперь будет
так. Пошел
вон!
Он,
таки, видно,
здорово
струсил:
быстро ушел,
оглядываясь
на ходу.
–
Листик, к
черту лекции!
Полетели:
Белле сообщу,
порадую её. Отметим
сейчас, как
следует.
И мы
рванули
бегом к
метро.
Но,
подходя к
нашему дому,
я понял, что
она уже
знает: наше
окно было
настежь
открыто, и из
него громко
звучал
“Фрейлехс”[4].
Я взлетел по
лестнице,
вбежал в
комнату. Тетя
Белла стояла
в ночной
сорочке,
накинув на
себя одеяло,
возле самого
окна.
Бросилась к
нам:
– Ой,
мальчики!
Радость-то
какая! Есть
Б-г, есть! Не
дал, не допустил!
Всё, как
бабушка Фира
предсказала,
– она пыталась
поцеловать
нас. Я
схватил её в
охапку,
потащил в кровать.
Юрка тем
временем
закрывал окно.
В комнате
была холодина.
– Ну,
что с тобой
делать? Как
маленькая! Ты
ж и так
простужена!
Что делать
будем, Юрка?
–
Чаем горячим
с водкой
напоить
поскорей. Есть
водка-то?
–
Есть. Поставь
сразу два
чайника,
Клавин возьми.
Грелку ей
дадим к
ногам.
Юрка
побежал на
кухню, а я
стал
растирать ей
ноги: они
были как лед.
Потом
притащил из
чулана
электроплитку,
которой
давно не пользовались,
включил её.
Кроме
водки я
положил в
кружку
малиновое
варенье,
которое принесла
и
посоветовала
добавить
Клава. Тетя Белла
выпила,
сказала:
– Ну,
вот: теперь
совсем
хорошо.
Тепло, – и она
вскоре
задремала.
К
вечеру
начали
приходить
наши друзья:
сначала
Гродовы,
затем
Соколовы.
Сергей Иванович
не дал
особенно задерживаться
ни тем, ни
другим, чтобы
тетя Белла не
утомилась, а
сам остался
и, когда все ушли,
осмотрел и
послушал её.
Уходя, велел
пить теплое и
не забыть
принять
лекарства, а главное,
больше не
студиться.
Когда
он ушел,
пришли
проведать её
дядя Витя с
Тамарой. Во
время
истории с
врачами они
не допустили
ни одного
выпада против
евреев –
что-что, а
антисемитами
они не были, и
отношение к
ним тети
Беллы заметно
улучшилось
тогда.
Поздравили с
освобождением
врачей и
спросили
разрешения пригласить
меня и Юру к
себе
отметить его.
Она не возражала,
тем более что
Клава пришла
посидеть с ней.
На
столе стояли
и водка и
коньяк,
всяческие деликатесы,
которые я
пробовал не
часто, но что-то
в горло
ничего не
лезло. У меня
было ощущение,
что снова
надвигается
на меня
что-то
страшное; оно
вытеснило утреннюю
радость. А
Юрочка пил с
дядей Витей рюмку
за рюмкой и
наворачивал
вкуснятину,
которую
Тамара непрерывно
подкладывала
ему на
тарелку.
Они
оба хорошо
набрались
под конец, и я
отвел Юрку
спать на своем
диване, а
себе
поставил
раскладушку.
Я несколько
раз
просыпался ночью
и слышал, как
хрипло дышит
во сне тетя Белла;
вставал и
щупал её лоб:
он был
теплый, но не
горячий –
жара не было.
Пару
дней я еще
продолжал
ходить на
занятия;
Клава
заходила к тете
Белле днем.
Но в
последний из
них Клава –
встревоженная
– встретила
меня в
коридоре:
–
Женя,
по-моему, ей
стало хуже.
Действительно,
она дышала с
трудом.
–
Белла, что с
тобой?
– Да
ничего,
Женечка.
Дышать
только
немного трудно.
А так – ничего:
температура
та же – я недавно
мерила.
Я
сразу
побежал к
Гродовым.
Хорошо хоть
Сергей
Иванович оказался
дома. По
моему виду
сразу понял,
что с тетей
Беллой
неладно. Вопросы
мне задавал
уже по
дороге.
–
Ну-ка,
давайте
проверю, как
вы сегодня,
Беллочка
Соломоновна.
Он
довольно
долго
осматривал и
прослушивал
её.
– Ну
что: дозу
лекарств
временно
надо будет увеличить.
И я выпишу
еще одно.
Сейчас
напишу
рецепт.
Он
подал мне
рецепт и
сказал:
–
Пошли вместе:
аптека ведь
по пути. Я
тебе дорогой
расскажу, как
его следует
принимать. Пока,
Белла
Соломоновна.
– До
свидания,
Сереженька,
спасибо вам.
Валюше
привет
передайте от
меня.
– Она
зайдет к вам
сегодня
непременно.
Но он
остановился
еще на
лестнице:
–
Женя,
послушай:
дело очень
серьезное.
Бронхит
перешел в
воспаление
легких, и
начинается
отек их. Вещь
очень
нехорошая!
– Чем?
–
Жидкость
постепенно
заполняет
легкие; когда
доходит до
сердца...
– ?
–
...человек
умирает. Если
только не
происходит
какое-нибудь
чудо.
– И
ничего
нельзя
сделать? А?
– Я
обязательно
достану
пенициллин:
вдруг хоть он
поможет.
– Это
из-за того,
что она
застудилась
у открытого
окна?
–
Частично.
Главное,
организм
жутко
изношен –
почти не
сопротивляется:
поэтому
температура
вялая – 37,7º.
–
Сергей
Иванович,
давайте
пригласим
кого-нибудь
из
профессоров.
Я заплачу
сколько угодно.
Он
пожал
плечами:
–
Кого? Не знаю
ни одного,
кто может
реально помочь.
–
Неужели
никого?
–
Знаешь, что? Я
Самуила
приведу, его
восстановили
– опять директор
нашей
клиники:
может,
все-таки,
знает больше,
– тон его
выражал неуверенность.
Клава
по моему лицу
догадалась,
что дело не
ладно:
– Что
он сказал,
Женя?
Я
пересказал
ей.
– О
Г-споди! – она
обняла меня и
заплакала.
–
Тише ты:
услышит же!
Скажи лучше,
сколько за визит
профессору
платят?
– Я... я...
сто...рублей...давала...
– ответила
она, всхлипывая.
…На
следующий
день я в
институт не
пошел.
Сергей
Иванович
привел
своего
директора вечером.
Они долго осматривали
её,
перекидываясь
непонятными медицинскими
терминами. Потом
Самуил
Ефимович
сказал:
–
Абсолютно
ничего не
могу
добавить к
диагнозу
Сергея Ивановича.
Доктор
Гродов, надо
сказать,
вообще один
из лучших
диагностов,
кого я знаю.
Так что
продолжайте
выполнять
все его
указания.
В
коридоре,
подав ему
пальто, я
протянул деньги.
–
Убери, –
сказал он,
отводя мою
руку. – Не тот
случай, когда
я беру. Тем
более что
ничем помочь
не могу. Пенициллин
я, конечно же,
дам – но слабо
верю, что он
поможет. Так
вот, к
сожалению.
Извини за медицину:
не всё она
может.
Пенициллин
Сергей
Иванович
привез и вколол
утром
следующего
дня. Он не
подействовал
– это было
очевидно: она
стала
слабеть и
почти ничего
не ела. Приходившие
каждый день
мамы ребят
спрашивали:
–
Беллочка, ну
что бы вы
поели? Мы вам
приготовим –
скажите.
– Ой,
девочки:
ничего мне не
хочется.
Они,
всё-таки,
приносили
без конца
деликатесы:
икру,
севрюгу, но
даже это
удавалось
впихивать в
неё с трудом.
Главным
образом
благодаря
Клаве с её
печальным
опытом ухода
за больной
Зоей
Павловной.
Она часто
садилась
рядом,
прикладывала
ребенка к груди
и говорила:
– Ну:
поешьте
вместе с
Толиком. – И
тетя Белла улыбалась
и немного
съедала
чего-нибудь.
Сергей
Иванович
приходил
каждый день
проверить её:
участкового
врача
вызывали, только
чтобы
оформить мне
бюллетень по
уходу. Регулярно
приходили
ребята и
старались
помочь, чем
только могли.
Приходили
и
младшенькие
наши, Сонечка
и Антоша,
садились рядом
и ласкались к
ней.
Почему-то
тетя Белла очень
внимательно
смотрела на
Сонечку: почему,
я понял
потом.
22
Она,
моя тетя
Белла, была
слишком
умной, чтобы
не понимать,
что с ней
происходит:
она даже не
спрашивала
ни о чем
Сергея Ивановича.
А я был
молодым и
поэтому
продолжал на
что-то
надеяться, на
какое-то
чудо. И очень
обрадовался,
когда в один
из дней ей
стало легче:
может быть,
она
поправится.
Спросил об
этом Сергея
Ивановича, но
он в ответ
промолчал.
Наступил
вечер. Уже
ушли все
визитеры,
унесла
Толика и
осталась в
своей комнате
Клава. Я
сидел возле
неё. Горела
только
настольная
лампа на
письменном
столе.
–
Женя, давай
поговорим.
– О
чем, Белла?
– Не
будем играть
в прятки: ты
знаешь, я
скоро уйду, и
ты останешься
один из всех
нас.
–
Белла, может
быть, не надо
сейчас –
потом?
– Нет:
потом может
быть поздно.
Это может случиться
внезапно, и я
не успею
сказать тебе
всё, что
должна. Выслушай
меня
спокойно и не
перебивай,
пожалуйста.
Ну,
так вот. Ты
скоро
останешься
без меня – но я
не боюсь за
тебя. Ты
вырос таким,
как я хотела.
А я всегда
гордилась
тобой, мой
мальчик. Ты
рано стал
взрослым, и
ты был моей
опорой; я
помню, как
взял ты на
себя в десять
лет страшную
тяжесть,
скрывая от
меня Толину
похоронку.
Мы –
исключительно
благодаря
тебе – обрели
близких
друзей, почти
родственников.
И я знаю: они
никогда не оставят
тебя одного.
Ты
трудолюбив и
не избалован:
знаешь цену деньгам
– сумеешь
прожить.
Только
запомни: деньги
– дело
наживное, а
здоровье –
нет. Если не будет
хватать
денег, не экономь
на питании –
продай, что
сможешь:
ковры, книги,
моё кольцо.
Возьми
взаймы у
Соколовых и
Гродовых –
они тебе
никогда не
откажут: отдашь,
когда
начнешь
работать. Но
не переходи
на заочное
отделение:
заочное
образование
хуже.
Теперь
о главном. Я
так мечтала
увидеть, как
ты женишься
на очень,
очень
хорошей
девушке, и
потом
порадоваться
на внуков. Но
ничего не
поделаешь.
Что я хочу тебе
пожелать,
мальчик
дорогой мой:
большой любви
–
единственной,
на всю жизнь.
Чтобы до последнего
момента вы
дышали друг
другом. Как у
твоих
бабушки и
дедушки. Как
у твоих родителей.
Как у меня с
Колей. Только
более счастливой,
чем у нас:
чтобы ты с ней жил
долго.
Поэтому
старайся не
растратить
себя на случайные
связи с женщинами,
подобными
нашей Тамаре.
Она не злая, но
такие не для
тебя: ты другой
– как мы. И с
такой – ты – не
будешь
по-настоящему
счастлив.
Что я
хочу тебе
посоветовать:
если долго не
встретишь
такую девушку,
с которой ты
очень
захочешь
быть вместе
до самого
конца, то женись...
Знаешь на
ком?
– На
Сонечке? – догадался
я. Вот почему
так смотрела
она на неё,
когда та
приходила.
–
Конечно!
Дождись, пока
она
подрастет – и
женись на
ней: она будет
замечательной
женой. Только
сделай ей вовремя
предложение,
а то ты
слишком
робок с девушками.
Это в тебе
наследственное:
от твоего
отца, от
Гриши.
Странно:
думала так
много
сказать, а
сказала мало
– и, всё-таки,
всё. А теперь
самая неприятная
часть. Тут ты
меня только
слушай и не пытайся
перебивать, а
только
запоминай
хорошенько.
Слушай
же: похорони
меня как
можно проще,
но... Чудесное
предсказание
бабушки Фиры
сбылось:
значит, Он есть.
И я хочу быть
похороненной,
как
похоронены
наши предки.
Открой-ка вот
тот ящик и
достань
ткань оттуда.
Эта самая –
положи её
обратно.
Запомнил? Это
для тахрихим,
савана: пусть
меня
завернут в него.
Пусть
прочитают
молитву “Эл
молей рахамим”
после того,
как погребут.
Рувим
Исаевич
пусть
последит: он
знает, что и
как полагается.
Кадиш
хорошо,
конечно,
чтобы читали
по мне в
синагоге
одиннадцать
месяцев, но
это стоит
денег, а у
тебя их будет
мало: поэтому
необязательно.
Слышишь?
– Да. –
“Будут
читать: это
твое
последнее
желание,
Белла”.
– Всё:
по делу всё.
Только не
убивайся
долго по мне.
Помни: твой
главный долг
передо мной – быть
счастливым. Наклонись-ка:
давай поцелуемся!
Мы
поцеловались,
и она погладила
меня по лицу.
– А
теперь я
давай
расскажу
тебе
что-нибудь повеселей.
Что бы такое
рассказать?
А-а! Как
поженились
твои родители:
Гриша с
Розочкой. Не
знаешь? Так
слушай!
23
Когда
твой папа
окончил
институт, его
направили
инженером в железнодорожное
депо в вашем
городе. Ему
скоро дали те
полдома, в
котором вы
жили, и он
вызвал к себе
твою бабушку,
которая жила
тогда с нами.
Она поехала:
Толя уже
пошел в школу
– в наше
отсутствие
Зоя Павловна
пообещала
разогревать
ему обед, а Гриша
там был один.
Приехала,
навела уют в
доме, и стали
они жить потихоньку:
он почти весь
день на
работе, а
вечером
придет, она покормит
его обедом,
потом сидят,
разговаривают;
в выходной в
кино шли,
изредка в
гости к кому-то
из его
сослуживцев.
Ему такая
жизнь нравилась,
а маме – нет:
переживала,
что он не
женится – за
тридцать уже
перевалило.
Приставала к
нему:
–
Гершеле, ты
когда-нибудь
женишься? Так
уж и нет ни
одной подходящей
женщины для
тебя? –
он молчит и
улыбается.
Пробовала
она сама его
знакомить:
кончалось
ничем.
А тут –
как
говорится, не
было бы
счастья, да
несчастье
помогло: забрали
его прямо с
работы в
больницу с
гнойным
перитонитом.
Маме пришли,
сказали; она
сама не своя
прибежала в больницу
– а его уже
оперируют.
Села в
коридоре –
ждать конца
операции,
узнать его
состояние.
Нянечка
к ней
подошла,
заговорила,
разохалась:
старого
врача нет –
гуляет на
свадьбе дочери;
дежурный
хирург –
молодая
девчонка, только
после
института –
он ей не
давал ни одной
серьезной
операции
делать,
только сам. За
ним послали,
но она говорит,
что
оперировать
необходимо
немедленно:
делает сама.
Ну, дай-то Б-г,
чтобы всё
обошлось!
Вошел
пожилой
мужчина,
быстро
прошел мимо неё.
Он потом вышел
к ней:
– Всё
в порядке:
операция
прошла
нормально. К
нему сейчас
нельзя: у
него еще
наркоз не отошел.
Завтра утром
приходите.
–
Доктор, вы
мне,
пожалуйста,
скажите: как
он? А то вас не
было, а мне
тут нянечка
сказала, что
оперирует
совсем
молодой врач,
и она еще неопытная.
–
Слушайте
больше! Она
блестящий
хирург, можете
мне поверить.
Идите и не
беспокойтесь.
Всё будет
хорошо: организм
молодой.
Мама
пришла
назавтра
прямо с утра.
Её провели к
оперировавшему
врачу.
–
Смотрю:
молодая,
приятная
такая. И
внешне тоже:
фигурка стройная,
волосы
темные, глаза
– прямо как
вишни. Улыбается
так хорошо, –
рассказывала
мне мама
потом.
– Вы
пришли по
поводу
Григория
Вайсмана?
– Да,
доктор.
–
Слава Б-гу,
всё хорошо,
хотя – честно –
операция
была не очень
легкой. Да вы
садитесь,
пожалуйста.
Как,
простите, вас
зовут?
– Лия
Ароновна.
– Да? А
меня Роза
Ароновна. –
“Тоже неплохо,
“ думаю.
Протягиваю
ей цветы,
которые
принесла, и
коробочку с
брошью, что
вы с Колей
мне подарили.
Цветы
она взяла, а
брошь брать
отказалась.
– Но,
доктор, я же
хотела вас
отблагодарить.
Может, я еще
как-то могу? –
спрашиваю. А
она подумала
и говорит:
– Знаете:
только если
поможете
комнату или хотя
бы угол
снять. Я жду:
мне комнату
обещали дать;
а пока я угол
себе сняла, и
хозяева попались
неприятные –
скандалят
постоянно. Не
сможете
что-нибудь
подсказать
мне?
“Это
уже даже не
хорошо, это
замечательно!”
– Вы
знаете, я
мало кого
здесь знаю.
–
Очень жаль.
– Но я
могу вам
предложить
другое:
пожить у нас.
У нас
полдома: две
комнаты и
кухня. В одной
комнате мы с
ним спим – я
только ширму
ставлю,
потому что мы
еще
разговариваем
после того,
как ложимся.
В другой диван
стоит: он может
спать там. А
разговаривать
перед сном будем
с вами: даже
ширма не
нужна будет.
Вас устраивает
так?
–
Очень.
Простите, а
сколько надо
будет платить?
– О
каких
деньгах вы
еще говорите?
Живите, и всё.
– Нет:
так я не могу.
– Ну,
хорошо: возьму
с вас что-то.
Вы сегодня
переселитесь
к нам?
– А
можно?
–
Почему нет?
Вы во сколько
кончаете
работать?
–
Сегодня я не
работаю –
после
вчерашнего
дежурства: я
тут только
из-за вашего
сына, проверить
его
состояние. Мы
сейчас можем
пройти к нему
в палату – и
потом я
свободна.
Гриша
был бледный:
операция
была
нешуточная,
но
поздоровался,
когда мы
вошли.
– Как
вы себя
чувствуете,
Григорий ... –
она замялась.
- Да
зовите его
просто Гриша,
Роза
Ароновна: он
у меня еще не
старый. Как
ты, сынок?
–
Вполне удовлетворительно.
Спасибо вам,
доктор.
– Фи!
Разве так
благодарят?
Поцелуй хоть
руку Розе
Ароновне. – “Да,
как же:
поцелует он
ей руку. Жди!”
Нет: смотрю,
взял её руку –
она не
противилась,
только смеялась,
поцеловал
таки.
“Молодец,
сыночек!”
– А
Роза Ароновна
будет у нас
жить. Ты
перейдешь в
другую комнату,
на диван. –
По-моему, он
обрадовался –
поэтому
обрадовалась
я. “Операция
прошла успешно!”
Это я не о той
операции.
Она
попросила у
главврача
машину,
вдвоем мы
быстро
собрали её
вещички и
привезли к нам.
– Ой,
как красиво! –
сказала она,
когда
увидела мои
вышивки “ришелье”.
Мы
пообедали
вместе. Потом
я спросила,
что ему можно
принести
завтра. Она
сказала, что
только
протертую
диетическую
пищу, а когда
я спросила,
как её сделать,
приготовила
сама. Когда
мы легли,
долго разговаривали,
и она мне
многое
рассказала
про себя.
Гриша
провалялся в
больнице не
долго: Роза сказала,
что последит
за ним дома
сама. Она обняла
его за пояс, и
он опирался
на нее, когда
мы выходили
из больницы.
Дома он
беспрекословно
слушался её и
достаточно
быстро
поправился.
Поначалу
она
стеснялась,
когда я звала
её к столу, но
я ей сказала,
что какая мне
разница – на
двоих или
троих готовить,
сидя
дома. Тогда
она стала
покупать и
приносить
продукты.
Старалась не
давать мне
мыть посуду.
Убирались мы
вместе, и
полы с
момента
своего появления
мыть мне не
давала.
Работала
она много:
случалось,
задерживалась
допоздна и
приходила
такая
усталая, что
не могла даже
есть. Я сама
разогревала
и подавала
ей, садилась
рядом и
уговаривала
поесть – и она
ела.
В
пятницу к
вечеру, на
следующий
день после поселения,
увидела, как
я положила
халу и поставила
фаршированную
рыбу на стол,
а потом
достала
подсвечники
и вставила в
них свечи.
Она подошла
ко мне и спросила,
нет ли
лишнего подсвечника.
У меня не
было; я предложила
ей один из
своих:
сказала, что
вдове
достаточно
зажечь одну
свечу, хотя
точно не
знала, так ли
это. Мы
зажгли свечи
в положенное
время,
прочитав над
ними
благословение,
потом сели с
ней за стол, встретили
субботу, и
она сказала:
“Как давно
это было
последний
раз”.
День
за днем мы
становились
всё ближе
друг другу. Я
слишком скоро
стала
называть ее
только
Розочка и на
ты, Гриша
тоже; и она
его также –
Гриша и ты. Мы
стали как
дружная
семья, но я
так хотела,
чтобы мы
стали ею в
действительности.
Дело,
похоже, и шло
к этому, но
мне не
терпелось. Я
видела, как
они, стараясь
это делать
незаметно,
глядели друг
на друга, и не
понимала, почему
– ну почему же –
они не
объяснятся.
Ну, хорошо:
Розочке
девичья
скромность
мешает; но
мой-то
меламед1[5]
почему боится:
он, бывший
красный
кавалерист,
прошедший
столько боев
и сабельных
атак? И я сама
пошла в
атаку.
–
Розочка, ты
уедешь от
нас, если
получишь комнату?
– спросила я
её, когда мы
готовились лечь
спать.
Она
сразу стала
грустной:
– А
что делать?
– Как
что делать?
Разве тебе
плохо с нами?
– Мне
очень, очень
хорошо с
вами: я как
среди родных.
– Ты
мне тоже как
дочь. Ты не
хотела бы
стать мне не
дочерью, а...
сама
понимаешь,
кем. Скажи мне:
тебе
нравится мой
сын?
– Да –
очень!
–
Правда?
– Я же
уже давно
люблю его. – И
тут она
разрыдалась:
– Но он почти
совсем не
разговаривает
со мной.
– Он у
меня меламед:
очень робок с
женщинами; даже
не знаю, в кого
он в этом
пошел. Но и ты –
не замечаешь,
как глядит он
на тебя,
потому что он
старается это
делать
незаметно.
– Всё
равно: что я
могу сделать?
–
Сказать ему
сама:
советская
власть
сделала
женщину и
мужчину
равными.
– Не
могу: я ж
воспитана,
что девушка
не должна
первая
говорить о
своих
чувствах.
Неудача
– хотя и не
полная: она
хоть мне открыто
сказала, что
любит этого
дурня. Решила
теперь
атаковать
его.
–
Гершеле,
скажи по
совести: наша
Розочка тебе
совсем не
нравится?
–
Почему?
–
Потому что
она очень
некрасивая,
глупая, злая,
неряха.
– Да
ты что: она
очень
красивая. И
умная. И добрая
тоже.
–
Только
неряха?
– Ты
смеешься!
– Так
какие в ней
недостатки?
–
Недостатки? Я
не знаю,
какие в ней
недостатки.
Правда!
–
Тогда ты мне,
маме своей,
можешь
сказать: Розочка
нравится
тебе?
– Да.
Еще как! Я
люблю её.
–
Сыночек, так
пойди и скажи
ей об этом –
будь мужчиной.
–
Мама, я пошел
бы, если бы
знал, что и
она любит
меня.
–
Поговори с
ней хоть раз
по-настоящему:
увидишь, что
да.
– Что?
Так вот
подойти и
сказать:
“Давай поговорим”?
Ты смеешься!
Ну
что будешь с
ними делать?
У меня аж
руки опускались.
Но на счастье
в город
приехал театр.
Сразу пошла и
купила три
билета. На “Ромео
и Джульетта”.
Видела её в
Москве, и
очень хотелось
посмотреть
снова. Но
знала с
самого начала,
что не пойду:
пусть они
идут вдвоем,
без меня.
За
полчаса до
того, как
уходить, я
обвязала голову
полотенцем, разохалась,
жалуясь на
страшную
головную
боль. Розочка
мне дала
таблетки,
чтобы прошло
– я их все
проглотила,
чтобы не
заподозрили
ничего, а
потом
сказала, что –
ах! – не
помогло:
идите, дети,
без меня;
если пройдет,
приду. “Да: как
же!” Одела
Розочке ту
самую брошь,
шепнула ей:
“Она Грише
очень
нравится!” и
поцеловала
её. “Передай
его Грише”,
подумала про
себя.
Полюбовалась,
как они
уходили: он
ей руку предложил,
она оперлась
на нее. Такая
парочка:
молодые,
красивые оба,
нарядные.
Удачи вам:
скажите,
наконец, друг
другу всё – и
будьте
счастливы, а
мне родите второго
внука.
Сняла
полотенце,
чай
поставила. К
тому времени,
когда они
могли
появиться
сразу после спектакля,
на всякий
случай опять
намотала на голову
полотенце. Но
прошел час –
второй – третий,
их не было. Я
поняла, что
им не до меня:
то, что я
больше всего
хотела.
Сбросила
полотенце и
села ждать
их.
Прождала
всю ночь: они
появились
рано утром.
Они медленно
шли,
прижавшись и
обняв друг
друга, и
часто останавливались
и долго целовались.
“Мазл тов![6]”
сказала я.
Я
встретила их
на крылечке.
–
Мамэ, я и
Розочка
решили
расписаться.
– Ты
таки решился
сказать ей,
что любишь
её?
– Да –
на рассвете.
Стало светло,
и я увидел,
как она
смотрит на меня,
и понял, что
она любит
меня тоже. И
перестал
бояться –
сказал.
– И поцеловал
её?
Розочка
засмеялась:
– Нет:
я первая его
поцеловала.
– Я
так и знала! –
сказала я.
– Мы
посмотрели
друг на
друга, и он
сказал: “Розочка,
я люблю тебя.
Стань моей
женой,
хорошо?” И я в
ответ поцеловала
его.
Я
обняла их и
заплакала.
– Ну
что ты, мамэ?
Не плачь!
Возьми эти
цветы: мы их
нарвали за
городом на
рассвете, –
Гриша
протянул мне
большой
букет
полевых цветов.
– Вы
спать же
хотите –
идите,
ложитесь.
– Что
ты! Какой
ложитесь:
через час нам
надо быть на
работе. Сейчас
мигом
переоденемся
и побежим.
...Вот
что
рассказала
мне твоя
бабушка.
Мы
приехали к
ним на
свадьбу. Нам
очень понравилась
твоя мама, и
мы сказали,
что правильно
он делал, что
не женился
раньше – пока
не встретил
её.
Свадьба
была
скромная:
только мы и
несколько их
сослуживцев.
Но было
весело: не
слишком
много пили,
но много
пели. Мама
превзошла себя
тогда,
приготовив
гору вкусных
блюд.
А
через год
родился ты,
Женечка, и
бабушка была
на седьмом
небе от
счастья. Тебя
назвали в
честь
дедушки русским
именем,
похожим на
его второе
имя, Зейдел:
так делали
многие евреи
тогда. Но папа
твой имел в
виду еще и
своего
учителя, с которым
ушел на
гражданскую
войну – Евгения
Павловича;
его
расстреляли
потом во время
ежовщины.
Бабушка
и мама
считали, что
тебе надо
сделать
обрезание.
Папа твой
этого не
признавал, но
не стал
возражать. И
тебя
обрезали. А
Толе обрезание
не делали. Но
счастливей
всего
бабушка была,
когда вы оба
сидели за
столом рядом
с ней.
24
– Ты
не устала,
Белла? Ты так
долго
говоришь!
– Нет,
Женечка, –
нисколько.
Глаза только
чуть-чуть.
–
Поспи.
–
Спать
по-настоящему
не хочется.
Чуть подремлю.
А ты тем временем
завари чай –
по всем
правилам.
Очень хочется
чашку
хорошего чая.
Я
пошел на
кухню.
Дождался,
когда вода
закипела,
налил заварочный
чайник и
вылил
кипяток
через носик.
Потом
насыпал
заварку,
залил
чайничек на
две трети и
накрыл
полотенцем.
Через пять
минут долил
его – в общем,
сделал по
всем
правилам: как
она просила.
Тихонько
зашел в
комнату.
Может быть,
она спит –
тогда будить
не буду.
Похоже, так
оно и есть. Я
поставил чайники
на стол и
подошел ближе
к кровати.
Что-то
было не так:
глаза её были
открыты, но не
повернулись
в мою
сторону.
Боясь поверить,
я
прислушался:
дыхания не
было слышно. Пульс
тоже не прослушивался:
когда я
отпустил её
руку, она упала
и повисла –
как у бабушки
тогда.
Всё!
Нет и Беллы.
Один.
Я
наклонился и
поцеловал её
еще теплые
губы, потом
закрыл ей глаза.
Начал
действовать:
достал из
комода две простыни
и принес с
кухни свечи.
Расстелил
простыню на
полу и
подошел –
взял её на
руки, чтобы
переложить
на пол. Она
почти ничего
не весила: я
опустился на
колени,
осторожно
положил её и
накрыл до подбородка
второй
простыней.
Подсвечников
у нас не было:
Белла
мечтала купить,
чтобы начать
зажигать
свечи в канун
субботы.
Ладно: сойдут
лафитники.
Поставил их у
головы, зажег
свечи. Всё:
всё, кажется,
как надо. А, нет:
зеркала тоже
надо
завесить.
Я
стою и смотрю
на неё.
Закрываю
глаза – как
тогда: может
быть, когда я
их открою,
всё, всё-таки,
окажется
неправдой, но
вижу тогда
мертвую
бабушку на
полу и
коптилку
рядом, знакомых
и незнакомых
стариков-евреев,
слышу слова
молитвы.
Я
открываю
глаза и вижу
её – тетю
Беллу, мою Беллу.
Тогда я прижимался
к ней, ища
облегчения и
защиты. Теперь
и она ушла.
Ушла!
Надо
было снять
обувь и сесть
рядом с ней, но
я не мог
сидеть.
Вспомнил, где
лежит её
пачка
“Беломора”,
достал её и пошел
на лестницу.
Жадно
затянулся –
как первой
своей
папиросой.
Кто-то
приоткрыл
дверь: Клава,
в ночной рубашке.
Увидела меня
– с папиросой,
хотела что-то
спросить, но
тут же молча
исчезла, и
вскоре из
нашей –
теперь
только моей –
комнаты
раздался её громкий
плач. На её
плач вышел
сосед, в
трусах и
майке. Тоже
высунулся на
площадку.
–
Жень…?
Я
молча кивнул.
Он ушел, и я
услышал:
–
Тома! Том,
проснись:
Белла
Соломоновна
умерла. – Он
вскоре
пришел ко
мне, уже в брюках
и пиджаке, и
тоже закурил.
Потом
мы пошли в
комнату.
Клава
продолжала плакать,
стоя на коленях
возле тети
Беллы; Тамара
тоже была там.
Но
Виктор и
Тамара
вскоре ушли:
утром на работу.
Мы с Клавой
сидели на
полу возле
тети Беллы.
Она долго не
могла успокоиться,
продолжала
тихо плакать.
А я не плакал:
глаза были
совсем сухие.
Постепенно
она начала
успокаиваться,
и мы стали
обсуждать,
что
предстоит
сделать завтра.
Просидели до
утра.
Могила
тети Беллы на
Востряковском
кладбище.
Скромная
могила с
небольшой
мраморной
плитой:
сделано на
деньги
Соколовых и
Гродовых
через год
после её смерти.
Зато ограда
сварена из
уголков на заводе
мной самим
вместе с Андреем
Макаровичем.
Стоила она
очень мало:
Дмитрий
Сергеевич
материал
списал как
отходы и
потом дал еще
и машину отвезти
на кладбище.
Мы
установили
ее вместе с
Макарычем. Он
потом достал
из портфеля
поллитровку,
стаканы и
крутые яйца:
–
Оградку
поставили –
смотрится
культурней. Давай-ка
теперь, помянем
нашу Беллу
Соломоновну. – И мы
помянули.
–
Главное:
умела она
людей
уважать. Всё
по-человечески:
домой
пригласила,
стол для тебя
накрыла. Да:
это не
пол-литра за
углом раздавить.
Я
езжу туда не
реже раза в
месяц: убрать
могилу,
подсадить и полить
бархотки.
Заказать
прочесть “Эл
молэй рахамим”.
Постоять и мысленно
поговорить с
ней.
25
Я
закрыл
альбом.
Начинался
рассвет, и
меня начало
клонить в
сон. Завернул
альбом в ткань
и спрятал
обратно в
ящик комода.
Потом погасил
свет и лег.
Но я
долго еще
ворочался.
Лица бабушки,
мамы, папы,
тети Беллы,
Толи, дяди
Коли стояли
передо мной.
А потом
возникло
лицо той девушки,
Марины, у
которой я как
последний
дурак постеснялся
спросить телефон
или адрес. И я
понял, почему
меня так
потянуло к
ней: увидел, насколько
удивительно
была похожа
она чем-то на
мою маму.
[1]
Почему? (англ.)
[2]
Правильно!
(англ.)
[3]
Нормально
(англ.)
[5]
Простак
(идиш)
[6] Поздравляю! (идиш)
[Up] [Chapter I][Chapter
II] [Chapter III] [Chapter IV] [Chapter V]
[Chapter VI] [Chapter
VII] [Chapter VIII] [Chapter IX] [Chapter X]
[Chapter XI] [Chapter
XII] [Chapter XIII] [Chapter XIV] [Chapter
XV] [Chapter XVI] [Chapter XVII] [Chapter
XVIII] [Chapter XIX] [Chapter XX]
Last updated 05/29/2009
Copyright © 2003 Michael Chassis. All rights reserved.