5

 

Листов еле встал лишь к полудню. Кате пришлось трясти его, а он умолял, не открывая глаза: “Ну, еще хоть минуточку!”. Но вскочил, когда она сказала, что Толя вот-вот привезет Щипанова с женой.

Когда Катя кормила его завтраком на террасе, вспомнил, что они ведь собирались сегодня тоже скатать в Москву ненадолго и что-то еще успеть купить.

– Проспал всё, – засмеялась она. Но тут же успокоила: – Ася предложила в понедельник поездить по магазинам с нами. Именно поездить: она будет на машине. Кроме того, она знает, где что лучше искать. И, главное, не слишком уверена, что мы оба купим то, что надо. Как, а?

– Трудно: она ни капли не изменилась.

– Не бойся: я с тобой. Хоть ты и проспал.

– Заслуженно: я, кажется, вчера таки уговорил Клаву. Ты в курсе?

– Более или менее: Валентина Петровна меня посвятила. Если не врешь, что уговорил её, то молодец.

… Но Толя приехал лишь к четырем: из-за необходимости закончить какой-то чертеж, для чего он был вынужден выйти в субботу на работу. Но Щипанов, которому он позвонил, чтобы извиниться за задержку, одобрил желание обязательно закончить его сегодня. Спросил, из-за чего задержка, и подсказал, как ускорить.

– Юрий Степанович! Здравствуй, дорогой! – обнял Щипанов Листова: на “ты” он называл лишь немногих. Почти сразу начал было разговор на общие технические темы, но Валентина Петровна позвала уже обедать.

А после обеда, весьма обильного, многим захотелось отдохнуть. Петр Федорович устроился в гамаке. Жена его уселась в кресле на настиле бунгало рядом с Валентиной Петровной: завели беседу. Ася увела Катю показать журналы с моделями одежды. Младшие из ребят забрались в палатку.

 

Листов улегся было на свой топчан с мечтой придавить ушко, но заснуть не дали голоса за стенкой: громко спорили оба студента. О чем-то, что он не слишком понимал, но заинтересовался: разговор касался электронных вычислительных машин. Русские выражения перемежались с английскими: машинные языки, assembly languages, high-level languages. Он постучал им в стенку:

– Эй, парни! Не шумите, и тогда я буду спать. Но лучше топайте сюда: я вас с удовольствием послушаю.

Пришли, уселись рядом с ним на табуретах и наперебой стали объяснять, что такое двоичная, восьмеричная и шестнадцатеричная системы чисел.

– Понимаете, дядя Юра: в двоичной только нули и единицы.

– Ну, да: единица – когда включено; нуль – когда сеть разомкнута.

Потом про программные языки для создания программ, по которым ЭВМ (они чаще употребляли английское слово “компьютер”) выполняет нужную задачу. Машинные языки “машин депендент” (по-русски: каждый только для определенного типа “компьютера”) состоят из ряда цифр, которые под конец переводятся в единицы и нули: компьютер понимает исключительно только свой машинный язык. Он-то понимает, но человек – с трудом: надо помнить, что каждый такой ряд цифр значит – опять же, именно для этого типа.

Следующий тип языков, “ассембли лэнгвиджиз”, понимать куда легче. Вместо хрен его знает что значащих рядов цифр употребляются словесные сокращения. Особая программа по имени “ассемблер” переводит написанную таким образом программу в машинный язык, чтобы понял компьютер.

А еще лучше следующее поколение программных языков – “хай-левел лэнгвиджиз”, то есть “языки высокого уровня”. Здесь вместо нескольких отдельных командных строчек пишется всего одна: как бы математическая формула. Переводится в машинный язык опять же специальной программой, “компайлером”.

И посыпали названиями языков: Алгол, Си, Фортран. Еще какие-то, которые не застряли в памяти. Единицы информации: бит, байт, килобайт. И еще, и еще, и еще...

– Откуда столько знаете, детишки?

– Наша будущая специальность, дядя Юра: будем программистами. Страшно перспективное дело. Бабушкина сестра рассказывала, как ценится эта профессия у них. А какие там компьютеры уже! – Гриня в знак восхищения даже цокнул языком.

– Там – это где?

– В Америке – где ж еще? Тетя Дора привезла папе журналы: мы с Мишанькой оттуда и узнали. Давно еще. Но тогда и решили, что станем программистами.

Да, они все мало что знали о том, что знают эти двое потомков. Интересные парни! Гриня внешне очень напоминает деда, Арона Моисеевича. А Миша – не понятно кого: ни Асю, ни Игоря. Но что-то знакомое, почему-то, есть и в его внешности. Но сейчас не вспомнить, кого он напоминает.

 

А тот неожиданно сам задает вопрос, который давно хочется задать Листову:

– Дядя Юра, а это правда, что вы хорошо знаете поэзию?

– Да: люблю её. Ты, мне сказали, тоже. Кто тебя познакомил с ней?

– Деда: он. Читал мне стихи, когда я еще маленький был. Потом сам. Здесь ведь шкаф большой книг был.

Да: Анны Павловны. В тот последний свой год, ребята ему говорили, она переселилась сюда совсем, прописав в своей московской квартире какую-то молодую дальнюю родственницу. Забрала сюда только книги, ноты, пластинки и альбомы. Всё это она завещала Деду. Многие из тех книг были запрещенными: их не было ни в одной библиотеке. Саша и он читали их здесь: выносить Дед, опасаясь за них, не давал.

Он заговорил с Мишей о поэтах Серебряного века[1]. Удивило, насколько именно то же, что и самому, нравится и тому. Cходились их вкусы и в отношении многих иностранных поэтов. Даже таких, как Габриель Д’Аннунцио и Эзра Паунд[2] – несмотря на то, что те были фашистами.

– Но ведь и Вагнер, бывший, по сути, самым настоящим наци, продолжает считаться гениальным композитором. Одно не исключает другое, – сказал Листов, и Миша кивнул в знак полного согласия. А Листов стал рассказывать о неизвестном в СССР израильском поэте Бен-Реувени: их друге Саше Соколове.

– Спроси Акима Ивановича: он до сих пор носит всегда с собой его стихотворение “Нашим братьям”. Но кое-что я и сам помню, – и он прочел на память несколько Сашиных стихотворений.

Одно из них касалось событий 53-го года, и после него пришлось рассказать обоим о тех уже дальних событиях. И они загорелись желанием спуститься в домовой колодец и увидеть убежище, где Дед и Гродовы собирались прятать своих еврейских друзей.

Стали обсуждать, как сделать это так, чтобы младшие не узнали, а то увяжутся непременно. Подключить только Мишиного отца и слазить якобы для проверки трубы, по которой подается оттуда вода. Но не сегодня: поздновато, и это может вызвать подозрения.

 

План слазить в колодец удалось осуществить только к вечеру, когда почти все разъехались. А до этого было и некогда: Листову требовалось обстоятельно поговорить со Щипановым, потом с Толей; студентам – сразу после завтрака заняться подготовкой жарки шашлыка.

Толя после разговора с Листовым присоединился к ним, и его посвятили в намерение посмотреть тайное убежище. Он пожалел, что не сможет принять участие: придется когда-нибудь потом.

Сергей Иванович уехал первым: спешил обратно в клинику – к больному, чье состояние сильно беспокоило его.

... Как договорились, Игорь подошел и попросил Листова, сына и Гриню помочь проверить трубу, по которой подается в дом вода из колодца: похоже, есть протечка. Два спустятся в колодец, и два будут их опускать и потом поднимут. Ванюшка со Степой навострили уши, но их сумели отвлечь.

Листов предложил спуститься первым: как-никак, был единственный, кто лазил туда и поэтому быстрей других мог найти щит на входе в подземелье. Студенты подбросили монету, и спустился туда следом за ним Миша.

Щит удалось обнаружить быстро. Листов, как когда-то Женя, снял его и, наклонив, впихнул внутрь. Влез и, просигналив, отвязался. Вглубь проходить не стал: остался ждать Мишу. Когда тот поравнялся с ним, протянул руку, помогая ему влезть.

Воздух, как тогда, дул из раструба на конце трубы: вспомнил и сказал Игорю, что вентилятор для подачи туда воздуха запрятан в глубине чердака, и когда его включили, заработал, хотя неизвестно сколько лет им не пользовались.

Воспоминания сразу нахлынули на Листова, когда он и Миша осветили подземелье своими фонарями. Та же немаленькая полуцилиндрическая кирпичная камера, в которой собирались Гродовы спрятать своих друзей-евреев в тот страшный год. Почти мистический ужас, испытанный им, когда сбылось предсказание Сашиной бабушки: ему тогда объяснили что такое Пурим и кто такой Гаман.

Только тогда здесь не было этого сундучка. Что в нем? Миша встал на колени перед ним и откинул крышку: посмотреть, что в нем. И тогда еще одно воспоминание резануло память: вставший на колени, что сразу уменьшило зрительно его рост, Миша поразительно был похож на дядьку Листова, материного самого младшего брата, Прохора. Единственного из братьев, вернувшегося с войны.

Но вернувшегося без обеих ног: по эту самую, подвязанную резиной. Передвигался он, опираясь на зажатые в руках деревяшки: упершись ими, перебрасывал вперед тело. Юрка достал тогда подшипники и сделал ему тележку, на которой можно было быстро катиться, но Прохор то ли потерял её где-то по пьянке, то ли пропил. Пил он беспробудно, и жена его, Варвара, не выдержала и ушла от него, забрав детей. А ведь как, говорили, любила: видный он был, дядя Прохор.

После её ухода пропил дядя всё без остатка, и стал уходить с ранья в Горький и там когда торговать папиросами, а когда и просто побираться. Возвращался в село не каждый день. Но почти каждый раз, если возвращался не достаточно пьяным, шел к дому Лепешкиных и громко материл Кондрата за то, что тот сидел в тылу, когда он геройски воевал на фронте – до тех пор, пока тот не выносил ему стакан чего-нибудь. Не благодарил никогда: выпивал, утирался рукавом и удалялся.

Где спал, не понятно. Мать его старалась не пускать: боялась страшно, как бы его, Юрку, не стал приучать пить. К тому же, курил по страшному и потому всю ночь кашлял и спать не давал.

Потом вообще исчез, и матери не сразу сообщили, что сбила его на дороге какая-то машина, когда он пьяный ковылял в темноте на своих деревяшках в село. И мать вспомнила, какой красивый был он парнем: сколько девок по нему сохло, и он их беспрепятственно портил, пора Варька его не окрутила.

Но почему  Миша так похож на Прохора? Да: почему? Просто случайно? Или... Еще и, слишком сходная с его, любовь к поэзии, на которую все обращают внимание. Нет: два совпадения имеют уже меньшую вероятность быть случайными. Значит...?!

 

Он даже не слышал, что Миша крикнул:

– Дядя Юра, рукописи!

– Что? – очнулся Листов. – Что ты сказал?

– Рукописи какие-то, дядя Юра.

Они были упакованы в полиэтиленовые пакеты: чтобы спасти от сырости. Толстые общие тетради и стопки листов. На них знакомый почерк: Сашин. Его стихи.

– Поднимем их наверх, дядя Юра? Посмотрим, что за стихи.

– Его: Саши.

– Который Бен-Реувени?

– Именно.

– Тем более.

– Не безопасно: наверно, потому их спрятали здесь. Давай я поднимусь и у папы твоего узнаю, – Юра привязался и дернул веревку.

… – А-а, – отреагировал Игорь, выслушав его: – это же те стихи, которые Саша привез перед отъездом, когда приехал прощаться с Дедом. Вывезти их было нельзя, и он попросил Деда их сжечь: хранить такие стихи опасно, а дома сжечь сам не мог – лето, и печи не топят. А Дед сказал, что, может быть, спрячет их где-нибудь в надежном месте. Но что спрятал именно там, я не знал.

– Почему?

– Наверно, из-за Аси: она боялась рисковать тогда. Даже не поехала провожать Сашу и не хотела, чтобы поехал я. Поэтому, я думаю. Рукописи мог спустить туда только Женя – Еж едва ли.

Не думаю, что Ася и сейчас не будет против появления в доме этих стихов. Может и сжечь их, если обнаружит случайно. Придется воздержаться пока: приедем с Мишей потом сюда одни, если он очень захочет прочесть их. Не обижайся, Листик: ты, все равно, их прочесть все до отъезда не успеешь.

– К сожалению, да. Скажи Мише сам.

Спустили Игоря и через некоторое время подняли Мишу. Вдвоем с ним  спустили Гриню.

– А жалко, дядя Юра, хотя папа прав. Но потом я прочитаю всё, что там.

– А я, к сожалению, нет.

– Тоже прочитаете. Я, знаете, что сделаю: пересниму каждую страницу на фотопленку. Потом перешлю пленки вам.

– Недешевое удовольствие, к сожалению.

Its my problem, sir. У нас с Гринькой есть возможность приобретать пленку в рулонах – не в магазине, конечно. Я даже сделаю две фотокопии: для себя тоже – мама уже не доберется. Да и надежней, если оригиналы будут когда-нибудь повреждены.

– Не нахожу слов. Ты таки очень толковый паренек.

– Наследственное, дядя Юра: мои родители оба такие.

Последняя его фраза снова вернула мысли к возникшему подозрению.

... Сказали женщинам, что неполадки устранили, но придется время от времени всё же следить за состоянием той трубы.

Юра спросил потом Игоря, почему не постарались переправить рукописи Саше через сестру Рахили Лазаревны.

– Было слишком рискованно. Могли обнаружить при таможенном досмотре в Шереметеве: тогда могли даже лишить её возможности посещать СССР. А рукописи бы просто изъяли – и они пропали.

Кстати, ты не забыл, что завтра рано снова в Москву? По магазинам, но уже с женой и под надзором Аськи.

 

6

 

Игорь со всеми доехал до своего завода, и Ася пересела за руль. Поехали к ней на работу. Оставив ненадолго Юру с Катей в машине, ушла. И, вернувшись, сказала:

– Договорилась. – Куда везти их не спрашивала: выяснила всё, что им надо купить еще по дороге в Москву.

Начали с “Детского Мира”. Потом обошли ЦУМ, Петровский пассаж, ГУМ. Дальше пошли другие многочисленные магазины, в том числе отдаленные от центра города: благодаря машине и доскональному знанию их Асей это удавалось делать удивительно быстро.

В результате за один этот день столько накупили всего. И не только то, что намечено было: появлялись неожиданно соблазны, перед которыми просто глупо было устоять, учитывая, что в Турске это днем с огнем сроду не сыщешь. Тем более, когда Ася предложила дать им взаймы в случае,  если не хватит.

Сама же и уговорила Катю купить не слишком дешевый шерстяной материал, когда та набирала ткани для одежды своим ребятам: оказывается, могла шить и сама.

– Самое то для строгого английского костюма. У тебя он есть?

– Нет.

– Тебе просто необходимо его иметь. С твоей фигуркой будешь в нем выглядеть просто неотразимо.

– Но английский костюм – для меня это сложно.

– Так я бы тебе его сегодня же скроила. А уж сострочишь ты сама. Бери – не думай.

 

– Как там Валентина Петровна: не замучилась ли одна с такой оравой? – побеспокоилась Катя, когда возвращались на дачу.

– Бабушка Валя? А чего ей с ними мучиться: только присмотреть сколько-то да вовремя что-то им подсказать. Обед девули наши сделают, Розочка да Зайка. С курами и кроликами Ванечка и Тонечка моя управляются. Парни – во дворе, в саду, в огороде; в магазин на велосипедах сгоняют.

– А эта: Регина?

– Тоже от дела не отлынивает.

– Чего нельзя было сказать о её матери, когда Женя впервые привез её сюда: знакомить с нами, – вставил Юра.

– Честно говоря, совершенно не представляю, что Женя мог встречаться с ней. Что он в ней нашел – кроме красивой морды? Никакого сравнения с Маринкой.

– Ты её хоть видела? – поинтересовался Юра.

– Приходилось. На концертах в музыкальной школе. Их там вся родня появлялась: отец – он у Жени работает, она – Инна, оба деда, обе бабушки. Еще и двоюродная сестра Инны со своей матерью.

– А: Лялька! Прохиндейка была та еще.

– Наверно, такой же осталась: малоприятная. Зато дед Регины со стороны матери, Марк Анатольевич, нам всем нравится.

– Знает Регина о роли, которую она играет и должна сыграть дальше согласно одной небезынтересной теории?

– Воспитании будущей жены для себя? Обхохочешься! Если даже не знает, готова сыграть её до конца: Гриня её кумир во всем. Кроме музыки.

– А родня её о чем-то догадывается?

– Не исключено: судя по явному её обожанию Грини. Думаю, они, особенно дед её, очень не против породниться с Женей.

Стеров, когда после смерти Коли Женя не был утвержден директором НИИ, наотрез отказался от предложения их начальника отдела кадров Васина участвовать в интригах против Жени, чтобы вынудить его вообще уйти из НИИ. Тот обещал ему твердо, что в таком случае Стеров официально займет место Жени: станет не врио начальника отдела, как было, пока Женя замещал Колю на посту директора института.

... – Странно, Виталий Александрович, что вы не поняли, что в таком случае теряете. До сих пор мне казалось, что вы разумный, деловой человек, с которым можно по-хорошему договориться.

– Простите, Алексей Федорович, но вы меня, почему-то, спутали с кем-то другим: с Лепешкиным, наверно.

... – Женя вернулся на должность начальника отдела, а Стеров – руководителя сектора. Обстановка в НИИ сейчас та еще: Женю в любой удобный момент постараются выпереть. И Стерову тогда тоже придется уйти оттуда: Васин ему сразу всё припомнит – он в фаворе у нового директора. Тем не менее.

– Виталий, как видно, здорово изменился, – удивился Юра. – Правда, сволочным, как Семка Лепешкин, он никогда и не был.

– А теперь вернемся к делу, – прервала общие воспоминания Ася. – Зимнее пальто ты, Юрочка, себе купишь: надо!

Деньги одолжу и пойду с тобой сама, чтобы ты их опять не потратил не на то. Отпроситься на весь день завтра я уже не смогу, но пораньше уйду под каким-нибудь предлогом.

Ты часам к трем будь уже у моей работы. Твое, Катя, участие не необходимо: надеюсь, ты полностью доверяешь моему вкусу. Зато дострочишь полностью костюм, который я для тебя скрою сегодня.

– Ну, зачем..., – начал было Юра, но внезапно остановился: пришла в голову мысль, что, оставшись с Асей наедине, можно задать ей вопрос. Ну, про это... Про то, чей сын Миша. Ведь если допустить, что Ася родила его не семимесячным, а нормально – девяти, то зачат он был именно тогда, когда приехала она к нему, только что вышедшему из больницы – когда произошла её единственная физическая близость с ним.

– Ну, ладно: уговорила.

 

Она, оказывается, напрасно представляла себе задачу упрощенно. Как только предложила ему настоящее ратиновое пальто с воротником из прекрасного ондатрового меха, он сразу заявил:

– Ты что, мать? Сроду такое не носил.

– Так будешь! У Игоря моего такое, у Жени, у Ежа. У Коли покойного еще лучше было: я ведь на что? А ты – что: хуже?

– Но у супруги моей, Екатерины свет Алексеевны, подобного ведь нет. Неужели смею быть шикарней её? А?

И хватило мороки возить его по магазинам, отыскивать что-нибудь подходящее – и под конец выслушивать его кротко упрямый отказ. Еле удалось уговорить его, наконец-то, купить пальто из довольно неплохого драпа с воротничком из белька. Он и то упирался вначале:

– Вон тот, цигейковый, куда больше. Теплей же будет: у нас, знаешь, какие морозы зимой?

– Ничего: толстый шарф оденешь. – Уф: он согласился!

Но напрасно решила, что уже можно расслабиться: самое трудное оказалось впереди. Хоть и не сразу.

Поначалу он предложил:

– А теперь заскочим в кафе-мороженое: как когда-то – очень хочется. Да и пальто обмыть надо.

 

7

 

Очереди там, слава Б-гу, еще не было. Заказал он, помимо солидного количества шариков, и по бокалу шампанского. И сидя напротив его, показалось ей, что она еще в том времени: молодая, безоглядно влюбленная в него – блестящего, несмотря на то, что из деревни.

Когда чокнулись и выпили по глотку, сказал он:

– Честно говоря, не ожидал, что мы с тобой, все-таки, встретимся опять.

– Почему?

– Я же не очень красиво поступил тогда: считаю, обидел тебя. Ведь так? Слезно прошу за то у тебя прощение.

– Если бы ты так не поступил, мы бы сейчас и не сидели здесь – как те, кому есть что вспомнить хорошее из общего прошлого. Я – не Катя: разбежались бы мы и уже не захотели друг друга видеть. А так – всё получилось и у тебя, и у меня. Ну, а обида... Какая обида: просто есть что вспомнить – романтическая история моей неудавшейся молодой любви. Замечательная история. Это уже позади, Юрочка. Всё зато потом было, что называется, путем: Игорек у меня, Катюша у тебя.

– Игорь – да, с ним у тебя полное согласие. Я в этом плане куда трудней.

– С Игорем? Почти так. Но если скажет “нет”, то уж “нет”. Редко, правда.

– Сколько помню, всегда вел себя на редкость благородно. И когда предупредил Женю о готовящемся выселении евреев; и особенно тогда – давая мне одну за одной возможности вернуть тебя. Хочу выпить за него.

– А он тобой без конца восхищался: ты знал, наверно. И сейчас продолжает. Я даже использовала это, когда он решил не поступать в институт: рабочие, мол, зарабатывают на сдельщине, как правило, больше инженеров.

– К сожалению, оно так. Слишком мне знакомо по тому времени, когда только начинал работать после института. По-моему, не просто нелепо – это очевидная социальная несправедливость.

– Он на это тоже ссылался. И еще говорил, что у тебя не было другой возможности вырваться из колхоза и забрать оттуда мать.

– Именно так. Но как ты использовала, в таком случае, мой пример?

– А так вот: спросила, почему ты, несмотря ни на что, получил высшее образование, а он не может? Притом, что не только я, его жена, хочу этого, но и мечтает его отец. Он и сделал по-моему: потому что любит меня. И знал, что я настаивала, потому что тоже люблю его. Наверно, не меньше, чем ты Катю.

Что я хочу сказать тебе, Юрочка: тебе на редкость повезло с ней – не женщина, а просто кусок золота. Я рада, что досталась тебе такая. Вчера, когда я кроила, а она строчила свой костюм, мы с ней и поговорили: я поняла, что живете вы с ней, что называется, душа в душу. – Он вспомнил те же слова, сказанные давно-давно былой квартирной хозяйкой его, Алевтиной.

 

– Ась, – спросила её Катя, – ну почему вы с Юркой расстались? Ты его не любила? Ведь не он же тебя.

– Почему не он меня?

– Ну, так ты же такая красивая и сейчас. Представляю, какая была тогда.

– Ох, Катенька, разве ж этого достаточно, чтобы любить? Нет: наоборот как раз всё было – я его любила, сильно, а он – нет. Потому что способен смотреть трезвыми глазами: видел, что нужно нам обоим совсем не одно и то же.

– В смысле?

– Ну, для примера: покупка его в пятницу. Какой-то палатки вместо приличного зимнего пальто. Что он: мальчик – не главный технолог крупного предприятия, которого положение просто обязывает ходить одетым соответствующим образом? Я же, честно, ожидала, что ты его, что называется, в куски разорвешь. Я бы так и сделала. А ты – нет: я была прямо потрясена.

– Но мы о такой палатке и мечтать не могли. А знаешь, как нам она нужна? Ездить и на рыбалку, и в турпоходы с ребятками. Из-за этого ведь с ними насколько легче управляться: мы для них не только родители, но и товарищи по этим делам. Так что я думаю, ты не совсем права.

– Вот видишь: тебе надо то же, что и ему.

 

– Вот и я хочу выпить: за неё – Катю твою.

– И за детей за наших надо. Я сейчас еще по бокалу закажу.

– И не думай: мне ж машину вести.

– Но ты почти и не пила.

– Поэтому. Давай-ка я тебе из своего бокала перелью: мне одного глотка вполне хватит. А за детей, правильно, выпить надо.

– Удивительные они, потомки наши: знают то, о чем мы в их годы представления не имели. О компьютерах, программировании.

– А вы – Женя, Саша, Еж, ты, Марина, Люда – разве мало знали? Ну, мы с Игорем от вас отставали; но сейчас, наверно, он вас уже догнал. Ты же поражал и меня, и всех своим знанием поэзии, – она не заметила, как последней фразой сразу приблизила его к вопросу, который так хотелось задать ей.

– А меня поразил этим же твой Миша. Причем, знаешь что, особенно: то, что наши с ним вкусы почти совпадают, – он заметил, как она слегка напряглась: как и Игорь тогда.

– Ничего удивительного: читал те же стихи, которые больше всего нравились тебе – книги покойной Анны Павловны.

– Допустим, – приступил он к следующему шагу: от этого слова, он видел, она напряглась еще. И тогда спросил: – Можно задать тебе один трудный вопрос?

Она как-то нарочито улыбнулась:

– Трудный вопрос? Какой же? Можно, конечно: спрашивай.

И он спросил:

– Скажи: Миша – не мой сын?

И лицо её пошло пятнами:

– Что?! Миша – твой сын? Ты что: того – как мог подумать такое? Игоря он сын. Непонятно, как тебе даже могло придти в голову, что он не его сын.

– Путем сопоставления некоторых фактов: в том числе, известных тебе и мне. Как говорится в одном анекдоте, Анастасия Романовна: вычислил.

Итак: показалось мне странным, что все сообщали, как любит и знает Миша поэзию. И добавляли почти все: “Ну, прямо как ты”.

В этом я убедился очень скоро: как я. Любит, почему-то, больше всего именно тех поэтов, что и я. Почему? Книг стихов у светлой памяти Анны Павловны достаточно много имелось: можно, вполне, сделать было и другой выбор – не такой, как мой. Странный факт: не объяснимый ничем, если учесть, что ни он со мной, ни я с ним не общались.

И лицо его показалось чем-то знакомым: похожим на кого-то, кого я знал. Но ни на тебя и не на Игоря, почему-то. И вспомнил, на кого: дядьку моего, маминого младшего брата. Не сразу – потому что походил он на него не такого, каким я помнил его: без обеих ног – можно сказать, под корень – вернувшегося единственным из всех братьев своих с войны; спившегося и кончившего жизнь под колесами мчавшейся машины на дороге темной ночью. На того, каким был он на карточке, сделанной до войны, которую достала мать, когда сообщили ей о гибели его: видного молодого мужика.

Может быть, и первое и второе случайно, но почему же оба? По теории вероятности, если каждое из них вероятно наполовину, то общая вероятность сразу обоих их произведению, то есть лишь четверти.

И вот вспомнил я, что знал давно: что родился он у тебя семимесячным, но с весом, как у девятимесячногого.

– Ну да: раскормила плод – Тамара даже думала, не двойня ли у меня. Потому и родила прежде времени: так врачи мне и объяснили. Еще сказали, что хорошо, что не в восемь месяцев: восьмимесячные не выживают, – быстро прервала она его.

– Допустим, – повторил он это слово, и она остановилась. – Допустим, что так оно всё и было, как ты говоришь.

Но мне, почему-то, пришло в голову, что могло быть и иначе: что родился он вовремя, а ты и Игорь постарались скрыть это. Почему, спрашивается?

Да затем, что тогда зачат он мог быть как раз тогда, когда единственный раз приехала ты ко мне, и мы с тобой ...

– Рассмешил: так вот, с одного раза, и забеременела! – засмеялась она. – Слишком много захотел.

– И все-таки, думаю теперь, не испытывала ты меня: нет. Тогда ты сказала правду. А я ...

– Ты: ты выдал себя – я всё верно рассчитала. Сколько можно было тянуть: надоело. Вот и взяла тебя, что называется, на понт.

Знала, что есть у меня запасной вариант: Игорь. Вы-то все думали, что я, ослепленная любовью к тебе, никак не обращала внимания на то, как посматривал он на меня. Но я знала, насколько он основательней тебя.

А он, по случайности, вошел в это время в подъезд и ждал, не желая нам мешать. Когда я пробежала мимо его, рванул он за мной. И когда я его увидела, решила всё сразу. Я ведь такая: знаю, чего хочу, и умею добиваться своего.  За то упрекать мне себя не приходится: гадостей при этом еще никому не сделала.

Ты сам освободил меня от обязательств по отношению к тебе, и я спросила его:

– Ты хочешь быть моим мужем?

Вот так оно было, Юрочка, а совсем не как ты себе вообразил. Не романтично, может быть, зато трезво: у меня ведь не было оснований жалеть потом никогда.

– Думаешь, что я поверю, что ты говоришь правду?

– Могу добавить кое-какие убедительные детали. После того, как случилась у нас с тобой это самое, не было у меня задержек, если ты понимаешь, о чем это говорит. Неужели и этого тебе не достаточно?

– И все равно, не сходится: почему со мной не могло, а с Игорем, почему-то, получилось сразу? – он выразился не очень четко, но она сразу поняла:

– Почему думаешь, что могла отдаться только тебе, не став твоей законной супругой?

Говорила она всё это спокойным, твердым голосом. Улыбалась даже, но как-то странно, и дышала возбужденно, и губы порой дрожали. И потому трудно было поверить ей.

– Так что, Юрочка дорогой, выброси всю эту чушь, что ты напридумывал. Поверь поскорей тому, что я сказала, и успокойся. Всё правильно: как говорится, всё путем. – Только непонятно было, что она при этом имеет в виду: поверить в то, что она сказала – независимо от того, правда это или нет? А она продолжала:

– Только Игорь тогда тоже оказался вроде тебя сейчас:  вы, мужики, не можете без осложнений. Обязательно хотел дать тебе возможность вернуть всё на прежнее место: чтобы потом не казалось, что увел он у тебя втихаря невесту.

Но ты, как я и ожидала, поступил разумно: расстались – значит, расстались. И не так уж важно, что другие подумают. Коля просто восхищен был – считал, что ты мудрый: сумел сделать то, что не смог он когда-то, и потом расплачивался за это. – Она еще что-то говорила, слишком много и подробно, чтобы не понять, что правду она ему, конечно, не сказала. И не скажет никогда: это было уже предельно ясно и понятно.

И он прервал её:

– Извини: у меня к тебе есть еще одна просьба. Можешь мне одолжить еще сколько-то денег и подкинуть меня к букинистическому? – на что она ответила с готовностью:

– Конечно. Но только я тебя там оставлю на какое-то время: мне надо пуговицы подобрать для Катиного костюма. Ты только никуда потом не уходи: чтобы я могла забрать тебя.

... Когда Ася зашла за ним в букинистический, где оставила, Листов стоял у прилавка, листая какую-то книгу. Увидев её, закрыл книгу и сказал продавщице:

– Я беру её. – Это были “танка”, японские пятистишия: с подобной книги когда-то началось его сближение с Женей. Выбрал, чтобы подарить Мише.

Цена за неё показалась Асе немалой, но после сегодняшнего разговора она сразу молча заплатила, и они уехали.

 

Дорогой поначалу почти не разговаривали. Да, сегодняшним вопросом он окончательно разрушил всю эту прелестную идиллию встречи друзей молодости, среди которых никаких тайн. И чего он этим добился?

Как, наверно, жалеет она сейчас, что из-за отсутствия Жени встречал его с семейством Игорь, неосторожно предложивший сразу поселиться на эти несколько дней на даче, где он может встретиться снова со всеми. О чем она думает сейчас?

Не о том ли, что ехать на юг им предстоит вместе со всей их молодежью, которая до того ежегодно отправлялась туда в сопровождении кого-то из родителей либо покойной родственницы Жени? О том, чем могут кончиться встречи его там с Мишей, у которого слишком много оказалось общих интересов с ним? Не потому ли так напряжена?

– Ася! Палатку я смогу оставить у вас? Заберем её на обратном пути. А? – он сказал это только для того, чтобы нарушить как-то молчание. Но она почему-то обрадовалась – непонятно чему:

– Конечно. Что её понапрасну таскать с собой? Да и остальное тоже,  – и оживилась вдруг, стала говорить. На безопасную тему: о том, как шили вместе с Катей английский костюм.

Она специально вчера заставила её раздеться до трусиков и лифчика, чтобы лучше определить опытным своим взглядом достоинства фигуры, которые сможет подчеркнуть, и недостатки, чтобы умело скрыть. Скроила юбку, сколола булавками на ней, прочертила мелом, где строчить, и отдала Кате. И пока та сметывала и строчила потом на её “Веритасе”, кроила жакет. О чем-то и говорили при этом.

– А она молодец у тебя: здорово так сострочила. И быстро.

– Она же шьет, когда надо: и себе, и ребятам. Мне тоже кое-что. Но до тебя ей, конечно, далеко. 

– Швейная машина у неё какая: электрическая?

– Нет: ножная. Но настоящий “Зингер”. Говорят, можно купить к нему электрический привод.

– А вязальная машина у вас есть? Игорь ей в основном увлекается: налаживает на нужный рисунок здорово – у меня так не получается. Время от времени распускает старые свитера и кофточки и вяжет новые. Ты бы тоже смог.

– Надо будет Кате сказать.

И в подобных разговорах прошел остаток дороги.

 

Дома уже был Игорь, как и вчера, приехавший электричкой. И ребята тоже: оба дня ездившие в Москву, чтобы показать гостям главные музеи – Третьяковку и Пушкинский. Валентина Петровна, вместе с Катей кормившая их ужином, велела и Юре с Асей скорей мыть руки и садиться скорей.

Но Ася сразу поинтересовалась, закончила ли Катя костюм: посмотреть, как получилось, и подойдут пуговицы, которые привезла. Почему-то при этом сообщила ей о правильном решении Юры не таскать понапрасну с собой на юг палатку, где она им совершенно не нужна.

Последнее, очевидно, было предназначено не ей: глаза у студиозусов сразу загорелись, и они начали о чем-то шептаться. Потом, не закончив есть, вышли зачем-то из комнаты, а Ася улыбнулась, почему-то опять же, удовлетворенно.

Тут как раз появилась Катя в своем английском костюме, и он удивился, как элегантна она в нем. А Ася заколола булавками жакет, который Катя придерживала пока на груди руками, и начала поворачивать её и придирчиво осматривать со всех сторон. Наметила мелом пару мест, где надо подпороть и перестрочить, и где пришить пуговицы, здорово подошедшие к костюму, и послала Катю побыстрей всё сделать.

А тем временем снова появились оба студента, и Гриня спросил:

– Дядя Юра, а можно мы тогда воспользуемся вашей палаткой?

– Так вы же ею пользуетесь, – не понял он.

– Нет: пока вы не приедете оттуда. Мы тогда предпочли бы поехать не туда, а куда-нибудь на Селигер или Валдай.

– А в Сочи как же? Вас там уже ждут, – возразила Валентина Петровна.

– Ну, пропустим один год, баба Валя. Мама Ася, ты-то не возражаешь? – и Ася сразу поддержала его:

– Нет, конечно. Если только палатку вам дадут. Дадите, Юрочка? – она повернулась к Листову. Торжествующая искорка мелькнула в её глазах: “Разве сможешь ты не дать? Что, Юрочка: не поедешь ты вместе с Мишкой моим!” – приперла его.

Why not? – сразу ответил он.

– Ура! – заорали парни. Но тут же подали голос и остальные не Листовы:

– Вы туда поедете, а мы? Рыжие, что ли? Не справедливо: мы тоже хотим!

– Вы еще маленькие, и палатка не резиновая! – стали отбиваться теперь уже Гришка и Мишка.

– Мы? Да на два всего года моложе вас, – отпарировали сразу Роза и Зоя. – И палатка на четверых: правда, дядя Юра?

– Гриня, если ты в Сочи не поедешь, я тоже, – жалобно сказала Регина. – Слышишь?

– Но Тонечку я с вами, парни, не отпущу, – заявила и сама Ася.

– Я, пожалуй, Ванечку тоже, – добавила Валентина Петровна.

– Подумаешь: я зато Пашу увижу, – не стал сопротивляться внук: Пашу он обожал. Как и Паша его. Впрочем, обожал он их всех – не только племянников, Мишу и Тонечку. Своих-то у них с Зиной не было: Василий заставлял делать аборты, и вот...

– Гриня, – снова подала голос Регина, – но ведь в палатку входит еще один.

– Хорошо, – снизошел тот. – Но только если родители позволят.

– Дедушка их уговорит: вот увидишь! – она радостно улыбнулась.

– Что за шум, а драки нет? – спросила вошедшая на террасу Катя, и всё внимание переключилось на неё.

Один Листов не принимал участие в этом: думал о другом. О том, что не следует больше оставаться здесь: им будет тягостно находиться вместе. Ему и Асе – после сегодняшнего их разговора. И Игорю – после того, как Ася о нем расскажет, конечно.

 

Катю перебраться на оставшиеся до отъезда два дня в Москву в квартиру Вайсманов он уговорил в тот же вечер. Под предлогом того, что они так нигде и не побывали: времени осталось совсем ничего, и так можно будет успеть больше. Она довольно быстро согласилась: какой-то он был не совсем такой, и лучше, наверно, сделать, как он хочет.

Только ребяток лучше тогда, все-таки, оставить здесь, с остальными детьми: с ними им интересней. Завтра они опять поедут все в Москву: старшие хотят взять байдарки, рюкзаки, спальные мешки и всё остальное в пунктах проката – Гриня будет на отцовской машине. А Регина с остальными пойдет в зоопарк: она показывает и рассказывает прекрасно, а их дети в зоопарках никогда не были. И еще Регина хочет завтра же поговорить с одним дедушкой о разрешении ей поехать с Гриней и с другим – чтобы снабдил их необходимой провизией из своего магазина.

Предложила самой сказать о своем перемещении Валентине Петровне и Асе: чувствовала, что ему это, почему-то, трудней будет сделать. И если устал, пусть идет и ложится.

Но он остался сидеть на настиле у бунгало, и курил сигареты одну за другой. А потом пришел Игорь, протянул ему ключи от квартиры Вайсманов и уселся рядом. Сидели и молчали, дымя. Долго.

Убедило окончательно, что Ася уже успела ему сказать об их разговоре, что не спросил, почему не вручил книгу “танка” Мише сам, когда перед его уходом дал её и попросил это сделать.

Утром он отвез их вещи на квартиру к Жене; они сами, после очень раннего завтрака, уехали в Москву электричкой – ходить по музеям.

 

8

 

Катя предложила пойти вначале в Третьяковку. Он согласился сразу: было все равно.

Шли по залам, и пока она медленно обходила каждый, стараясь внимательно осмотреть всё, он молча шел рядом, редко задерживая взгляд на какой-нибудь картине. Внимание не застревало почти ни на чем: мысли были далеко и совершенно о другом.

Иногда отставал или уходил в центр зала, если там стояли банкетки, и сидел, пока она не окликала его, чтобы перейти в другой зал. Тогда видел вдруг её – миниатюрную, ладненькую в своем новом, черном английском, страшно элегантном, костюме: сотворенным той – из его молодости.

Как во сне проскочил Рокотова, Левицкого, Боровиковского, Венецианова, и даже Кипренского. Не очнулся и в залах Брюллова, Федотова, Перова, Маковского, Поленова. Равнодушно прошел мимо Васильева, Куинджи, Айвазовского, Саврасова – и Левитана. Вообще не поднял голову, проходя мимо Васнецова, которого когда-то терпеть не мог Саша: после того, как посетили его дом-музей, где увидели картину “Царевна-несмеяна” с идиотски антисемитским изображением еврея, пытающегося развеселить царевну, показывая ей монету. Обратил, правда, внимание на отсутствие любимой, несмотря на то, что ему как комсомольцу любить её возбранялось, как она есть салонная, “Танец среди мечей” Семирадского, у которой, бывало, стоял, каждый раз любуясь неповторимыми, радостно-яркими, пятнами солнца, бьющего через листву.

 

 

Но не проходил совсем без внимания мимо Сурикова и Ге: чувствовал их сегодня острее, чем когда-либо раньше. И внезапный удар почувствовал, очутившись перед картиной Репина “Дуэль”.

 

 

На заднем плане то, что совершилось: кричащие от ужаса секунданты, поддерживающие смертельно раненного своего товарища, еще сжимающего пистолет. И не спеша, размеренным шагом, двигается к ним старик-офицер, в неотчетливое, маразматическое сознание  которого не проникает ужас произошедшего. Осознание непоправимости совершенного – собственными руками – у того, на переднем плане: с остекленевшими глазами на побелевшем лице, дрожащими руками пытающегося достать папиросу; повернувшегося спиной, чтобы не видеть страшное – все равно стоящее перед его глазами. Сколько аналогии с тем, что испытывает он сейчас!

… Катя, подойдя к нему, испугалась: с Юрой творилось непонятное. Горящие мрачным огнем глаза на белом как мел лице, которыми неотрывно смотрел на офицера в правой части картины.

– Юрочка, что с тобой, а? Плохо тебе, да?

Он молча мотнул головой. А она потянула его за руку:

– Знаешь, что: давай-ка пойдем отсюда. Подумаешь: сколько раз уже видели, и еще увидим.

Как только вышли, он сразу достал сигареты. Но пальцы дрожали: первую же сломал. Катя сама вытащила другую из пачки и сунула ему в губы. Он кое-как прикурил от не хотевшей загораться зажигалки и глубоко затянулся.

Катя спросила, только когда он выкурил всю:

– Ну, как: отпустило? Что с тобой было? – он только молча пожал плечами. – Может быть, просто, голодный: что мы там с тобой позавтракали? Сходим куда-нибудь – поедим?

– Нет, – ответил, наконец, он. – Давай, лучше, домой.

Она не стала спорить.

 

Опасалась, что там может не быть еды. Однако, в холодильнике оказались не только колбаса, корейка, масло и сыр, но и борщ с котлетами: Игорь привез утром вместе с вещами. Катя быстро накрыла на стол.

Но Юра ел плохо, и она поинтересовалась, не водится ли в этом доме хоть какое-нибудь спиртное. Юра посоветовал поискать в серванте, где и была обнаружена бутылка, содержимое которой оказалось значительно крепче водки: не разбавленный спирт.

Он заперхался, пытаясь проглотить его: не потому, что слишком крепкий – просто, не шло. Катя колотила его по спине, а потом разбавила ему спирт водой, чтобы, все-таки, выпил и потом поел. Но один только запах внушал ему, порой не дураку выпить, непреодолимое отвращение. Так почти ни к чему не притронувшись, ушел он на лоджию: курить.

Боялся, что Катя выйдет к нему, прервет его одиночество – заполненное давящим сумбуром мыслей, воспоминаний, вопросов к самому себе. Но она не выходила: умела здорово угадывать, когда лучше его ни о чем не спрашивать. Так то оно так, но со вчерашнего вечера она уже чувствовала, что с ним что-то не то творится – а сегодня, вообще, перепугал её там, в Третьяковке: может и выйти – попытаться чем-нибудь помочь ему. А этого он боялся: помешает попытаться заставить себя – ну, не спокойно обдумать, но хотя бы дать себе отчет: что же, действительно, произошло.

 

Пожалуй, страшней того, что тогда: когда расстался он с Асей. Тогда легко удалось ему на голодный желудок напиться в арбатской шашлычной, куда повел его очередной раз поссорившийся с нелюбимой женой Николай Петрович, и смочь рассказать ему, что произошло. Тот по-мужски понял его и потом напоил, чтобы забылся и понапрасну не мучился.

И на следующий день встретил он Катю, счастье свое на всю оставшуюся жизнь, и то, что произошло тогда, казалось потом концом прежней истории. А, оказалось, она имела продолжение – неожиданное для него.

Ей, жене его, матери троих их детей – ведь не расскажешь про это: как будет выглядеть он в её глазах? Не рухнут ли их, не замутненные ничем, отношения?

А может  быть, она уже знает? Ну да: от самой Аси – даже хотя бы то, что была однажды близость между ними. Наверно, говорили они тогда, сооружая вместе этот костюм, и о нем: почти наверняка. Могла же Катя обмолвиться, что до самой свадьбы не было между ними ничего: потому даже, что родители её из старообрядческих семей – сами уже не верили, но считали, что так и должно быть. И Ася: признаться, что у неё с ним – не так.

А дальше можно было и догадаться, чей Миша сын: недаром вокруг все только и говорили об их общей любви к поэзии. Если при этом Ася сама не захотела от неё это скрыть. Мало вероятно – но чего не бывает: предположить сейчас он готов что угодно – в том числе, и это.

 

Как бы то ни было, необходимо перестать метаться – собраться с мыслями, чтобы разобраться в сложившейся ситуации. Каким-нибудь образом сделать это: возможно, заставить себя выпить, все-таки, спирта – может помочь снять остроту ощущения произошедшего, сделать способным обдумать его.

Он вернулся на кухню с твердым намерением выпить то, что было в его стакане. Он был пуст. Может быть, она выпила его: чтобы самой успокоиться. Наволновалась из-за него. И где теперь? Телевизор не включен: в квартире ни звука – не понятно, где она. Ушла?

Но обнаружил, что она спит, свернувшись калачиком на диване в комнате напротив гостиной, через которую был выход на лоджию. Похоже, достаточно крепко. И пока спит, он может успеть: обдумать – и понять, что же теперь делать.

Возвратился на кухню. Всё стояло на столе, как и было. Даже бутылка со спиртом. Он налил стакан ровно наполовину и скомандовал себе: “Пей, говорю!” Старался не дышать, и спирт прошел в желудок. И сразу появился какой-то мерзкий острый голод: он засунул в рот кусок корейки – поскорей утолить его и перебить вкус проглоченного спирта. Потом стал хватать, что лежало на тарелках, пихать в рот.

А спирт начал действовать, и уже не было так страшно. И значит, пора более спокойно пропустить через себя то, от чего никак не уйдешь.

 

Он вернулся на лоджию и закурил. Пока шел до  неё, решил попробовать проанализировать всё, начиная с самого начала: дня случайного знакомства с Асей в букинистическом магазине.

Вспомнил событие это в мельчайших подробностях. Стоял в букинистическом в Столешникове, куда периодически заходил посмотреть и полистать книги, которые были не по карману ему. В тот раз – “Калевалу”, с необычными иллюстрациями художников школы Павла Филонова: об этом своеобразном художнике, замалчиваемом в то время, слышал от Анны Павловны[3].

 

Голос какой-то девушки, спрашивающий книгу у продавца, заставил на минуту поднять голову. Увидел красавицу – в полном смысле: красивую чистой, строгой красотой. Блондинка с голубыми глазами, исключительно правильными чертами лица, с изумительно белой кожей. Естественно, захотелось обратить на себя её внимание.

Результат его попытки превзошел все ожидания. Из букинистического вышли вместе: еще там завязался разговор о книгах, о поэзии. Где ему было чем блеснуть перед ней – и как она его слушала! Разрешила потом проводить себя до общежития своего института и даже – совсем уже неожиданно – зайти к ней: посмотреть кое-что из её и подруги книг.

А дальше случилось чудо: там увидел еще одну девушку – ту, которую уже не один месяц помогал искать Жене. Он сразу их пригласил встречать Новый год у Жени, и они согласились.

 

С того удивительного Нового года и завязалось многое. У вновь встретившихся тогда Жени и Марины продолжается и сейчас. У Саши, связавшегося с потаскушкой, случайно оказавшейся в их компании тогда, завершилось своевременно: без печальных последствий.

А у него самого – нет. Не войди в их до того чисто мужскую компанию девушки, не начнись их регулярные дружные сборы у Жени, завершилось бы и с ней, как с другими до неё. Расстался бы, почувствовав, что дальше не интересно ему.

Ну, что: проводил её в ту ночь до общежития, и они еще долго не расходились; говорил он – она слушала, смеялась и смотрела на него уже влюблено, как начала еще у Жени, когда стал читать он стихи Есенина и Омара Хайяма. А на прощание дозволила поцеловать себя в щечку.

То, что разные они, понял он довольно скоро. Не совпадали интересы её и его; впрочем, и других в их компании. Даже Игоря – он как раз тогда примкнул к ним: тот уже тогда читал запоем.

И оттого не испытывал сам то же, что она к нему. Относился к ней почти так же, как Еж к Лене, который спокойно вскоре женился на другой.

Она была более  земная: куда практичней его. К сожалению, считала, что ему тоже следует таким быть: пыталась переделать его – сделать, как она. А он не хотел: ему нужно было другое.

Но расстаться с ней не мог: это значило бы исключить себя из их компании – ребят интересных, высокого интеллектуального уровня. Да и нравилась, всё же: из-за того только, что красивей её не встречал никого. И привык, к тому же.

 

Так и тянулось, пока учился. Надеялся, что само потом всё уладится: закончит институт, и его зашлют куда-нибудь на периферию. Но получилось иначе: появился Николай Петрович. И Ася через Марину и Женю смогла с его помощью устроить, что его распределили на заводик в Московской области. Каждый день оттуда в Москву не поедешь, но раз в неделю можно было вполне.

Снова надеялся, что, если начнет приезжать всё реже, то таки удастся постепенно спустить дело на тормозах. А она взяла и сама приехала: когда вышел он только из больницы. И размяк он тогда: решил уже не расставаться с ней – и ... Ну, да: это самое – от чего смог появиться на свет Миша.

 

“Да, вот тут и началось оно – непоправимое”, подумал он, закуривая очередную сигарету.

... Поначалу – даже прекрасно: оживился, стал активней искать выхода из своего убогого материального положения, и вскоре дело сдвинулось с мертвой точки. И моментально, можно сказать, наклюнулся вариант с переходом на номерной завод в соседнем городе: с резким увеличением в зарплате, возможностью получения отдельной комнаты в общежитии.

Была только сложность из-за того, что завод был совершенно другого министерства, а он не отработал обязательные три года – потому не мог просто уволиться по собственному желанию. Но и тут Николай Петрович опять помог. И всё было на мази, но...

Она почувствовала себя гораздо уверенней: начала потихоньку командовать. И решимость скорей пожениться стала уменьшаться. Но, опять же, надеялся: справится постепенно со своими сомнениями.

Но не успел: она не дала. Он, как раз, думал о том, что снова становится трудней с ней, когда они оказались на площадке перед дверью квартиры Жени, и она повернулась к нему.

... – Мне надо что-то сказать тебе.

– Что? Что-то важное? – продолжая думать еще о своем, спросил он.

– Очень важное, Юрочка, очень. Я… У нас с тобой будет ребенок, Юрочка, слышишь? – она счастливо улыбалась…

Ждала, как он теперь, наконец-то, понимал, что будет всё так же, как рассказала ей Марина: когда сообщила она Жене, что их будет трое. Что обрадуется он, прижмет к себе, спросит, счастливый:

– Да: правда?

А он... Он именно это не спросил тогда: молчал. Она ведь застала его врасплох вместе с его мыслями и сомнениями именно в тот момент. Он даже не успел сообразить: выражение его лица само выдало его.

Как могла она простить? Ведь увидела: он испугался. И усмехнулась в лицо ему:

... – Вот так вот, Юрочка. Не выдержал ты мое испытание – не выдержал. Испугался: вижу. Да ты не бойся: я пошутила. Дай, думаю, проверю тебя. А ты испугался – не обрадовался. И, значит, ясно: не любовь это была – иллюзия одна. А раз так, то незачем дальше головы друг другу морочить. Так что, прощай! – и побежала вниз по лестнице…

Да, так и сказала. А он, её Юрочка, которого любила без памяти, которого почему-то считали шибко умным и чуть ли не мудрым, решил, что да: испытывала. Зачем только?

 

К Жене, конечно, не пошел: уехал обратно. Думал дорогой, как восстановить с ней отношения. Хотя в глубине была другая мысль, в которой нельзя было самому себе признаваться: неужели уже осталось позади? Главное, она сама так решила – не он.

Думал потом бессонной ночью о том, что произошло, и что надо поехать к ней завтра же. Но утром сказала горластая Алевтина, хозяйка его квартирная:

– Ты, милок, не шибко переживай, ежли что: и другую найдешь. Подумаешь: красивая. Да разве в этим дело? Главное, жить вместе душа в душу. – И слова эти поразили: попали прямо в точку. Ведь его таки порой тошнило невыносимо от её стойкой практичности.  И стоило лишний раз подумать, ехать ли к ней.

Прилег, собираясь обдумать, но заснул сразу и проспал, когда уже стемнело: уже не поехал. Не поехал и потом: так ничего и не решил.

… Приехал в Москву только по вызову Николая Петровича – якобы по работе. Но, на самом деле, чтобы Женя смог ему сообщить, что Ася собирается замуж за Игоря, и тот хочет дать ему последний шанс вернуть её. Но он только попросил передать благодарность Игорю: так, как есть, будет лучше для всех них. Был уверен, что поступил правильно.

Николай Петрович, выслушав его исповедь, восхитился: не побоялся, что будет при этом выглядеть не лучшим образом – главное, в собственных глазах. Мужественно и мудро: чтобы не мучиться потом. Как он: не имеющий нормальной жизни с нелюбимой женой. От него-то и пошло мнение о мудрости выходца из колхозных крестьян Юрия свет Степановича Листова.

 

Мудрый он? Да осел – вислоухий, самонадеянный. Мудрая она – Ася: потому что знала, что было ему недоступно понять – о ребенке от этого тупого мудреца. И Игорь, перед благородством которого можно бесконечно преклоняться.

А ты сам, Юрий Степанович Листов, на самом деле сволочь, высокомерно смотрящая на тех, кто уступал тебе в знаниях. Сходу поверивший в то, что Ася испытывала тебя, а не хотела обрадовать, что ждет от тебя ребенка.

Она мудрая – решившая, что такой отец не нужен её ребенку. Вырастившая его без него вместе с Игорем, сделавшим всё, что мог для неё и её – его – ребенка. А ты, отец его, не дал ни рубля, не потратил ни единой минуты времени на своего ребенка.

Тому не было места в его жизни. На следующий день после свадьбы Аси с Игорем встретил он Катю, соответствующую его идеалу, и жил с тех пор целиком счастьем, обретенным этой встречей. Она родила ему трех славных ребят; она с ним всегда во всем – интересы их совпадают буквально полностью.

А здесь рос его сын, влюбленный, как и он, в поэзию. Считающий себя сыном Игоря: какое право может он предъявить на него? Потому, что не знал, что родится он? Почему: по недомыслию? А что оно – недомыслие: оправдание или грех?

Кто скажет? Кому можно поведать, как когда-то Николаю Петровичу? Нет его уже: некому больше рассказать о роковой ошибке, совершенной однажды. Сказать правду имеют право лишь они, Ася и Игорь, на которых, чего греха таить, смотрел он тогда с чувством скрытого превосходства.

Было – было это у него еще с давних пор. Позволяло когда-то не чувствовать себя хуже таких, как Семка Лепешкин, жравший на перемене в школе колбасу и ходивший в добротной одежде и сапогах, когда ему приходилось довольствоваться ломтем хлеба, залатанными сзади и на коленях штанами и лаптями: что могла мать без отца, больная, и сам он, пока не подрос? Зато учился лучше их всех. Читал книги, о которых они слыхом не слыхивали. Говорил чисто, как сама учительница литературы, ленинградка: у неё он просиживал часами, разговаривая о поэзии, к которой она его приохотила.

Арон Моисеевич когда-то, споря с ними, комсомольцами-атеистами, рассказал кое-что, запавшее в память. Раз в год судит Всевышний каждого: в Рош hаШана[4] выносится ему приговор на следующий год, который может быть еще отменен благодаря раскаянию, молитве и благотворительности. Но в Йом Кипур[5] приговор скрепляется печатью: всё! И верящие во Всевышнего евреи проводят этот день и канун его в синагогах, не едят и не пьют – только молятся о прощении им грехов: совершенных вольно или невольно. Несколько раз повторяют они молитву о прощении, перечисляя все их. В их числе: “что чувствовал свое превосходство над другими”!

Оно-то и ослепило его тогда. Давно – и нечего теперь претендовать на что-то. Из-за того, что, якобы, не знал. Не потому, что от него намеренно скрыли – а потому, что не поверил в неё. Он не будет иметь право, как отец Толи, Станислав Адамович, сказать собственному сыну, кто он ему. Никогда! Вот так – и никак иначе.

И что теперь? Ничего: остается только одно – молча помнить правду обо всем. Не пытаться никогда открыть её кому-либо еще: ничего хорошего это никому не принесет. Ни Мише, считающего, справедливо, родным отцом Игоря, а не его. Ни Асе с Игорем, скрывшим тайну от других. И ни ему самому и Кате, самой лучшей для него. Останется тайна эта в нем – как заноза вечная в сердце. Таков приговор себе.

 

Он ушел на кухню и снова налил себе спирта. Выпил и налил снова. И в затуманенном мозгу возник вопрос: ну зачем он встретился с ней снова – зачем узнал то, без чего было жить гораздо легче? Почему оказалось опасным возвращаться в свое прошлое – туда, где все помнят и любят его?

... Он пьянел, и отчаяние куда-то уходило. Катя тихо подошла к нему сзади: прижалась, обняла. Спросила:

– Полегчало тебе?

– Ага.

– Пойдем, уложу тебя. – Отвела в спальню, помогла раздеться.

Он сказал, когда укрывала его, что-то не совсем понятное:

– Да, правильно сказано: “Let sleeping dogs lie”. “Не будите спящих собак”: не надо.

Что он имел в виду? Что всколыхнула в нем встреча с бывшей его любовью, оказавшейся такой красивой? Бедный Юрочка!

 

...........................................................................................................................................................

 

9

 

          А если надо? Раскрыть её: правду. Нелегкую для того, кому предстоит её узнать. Но которую знать надо. Надо!

... Об этом Малка, конечно, сама никогда бы не догадалась. И никто из тех, кто знал, не сказал ей об этом ни  слова. Но не справедливо будет, если она не узнает, кто её настоящая мать. И Эстер готовилась к моменту, когда она скажет ей, что не она родила её, а та, которая похоронена в кибуце, где живет Ревиталь со своими детьми. Саша регулярно посещает её могилу.

Она настояла, чтобы он стал брать с собой туда Малку. Та до поры до времени не задавала, как это было принято в их большой семье, лишних вопросов: почему же берет папа с собой только её, а Ципи и маму – нет?

Но этот вопрос читается в её взгляде, когда Саша говорит, что в конце этой недели они опять поедут к Ревитали. А девочке исполнилось пятнадцать, и, наверно, уже можно сказать ей. И скажет ей не Саша, а она, Эстер – “мамочка”. Она умная девочка, Малка, и сможет справиться с тем, что не она настоящая её мать.

Хотя, что понимать под выражением “настоящая мать”? Она ведь ею стала с того момента, когда Саша в ту страшную ночь, внезапно появившись, протянул ей ребенка, завернутого в одеяльце, испачканное кровью, и велел о ней позаботиться: это его дочь. Она сразу стала и её дочерью – не менее дорогой, чем та, которую она потом родила сама.

Девочка замечательная: на редкость ласковая, милая. Особенно с ней, “мамочкой”: для неё она, Эстер, ближе всех на свете. Она подросла и стала похожа на ту Малку, свою мать: красивая, такая же тоненькая, с бугорками маленькой груди – как на фотографиях той.

Все говорят, что Малка улыбается совершенно как она, Эстер: но она-то знает, что – как мать. Потому что сама она улыбается, тоже как та: оттого Саша и остался с ней.

Все в их семье обожают Малку. Папа и Ицик с того момента, как она появилась тогда. Арон, бывший Антоша, любит вспоминать, как водила она, кроха, его, тогда еще слепого, за руку. А дети, сестренка Ципи и двоюродный братик Нахум, слушаются её беспрекословно.

Способная: наверно, в Сашу – но Шломо говорит, что и мать её тоже была такой. Читает страшно много; помнит на память немало стихотворений отца. Любит музыку и живопись; играет в школьных спектаклях. Не белоручка, хотя она её специально никогда не заставляла: просто, нравится помогать ей,  “мамочке”, в домашних делах.

 

Да: действительно, пора. Девочка задала тот вопрос, которого она давно ждала.

– Мамочка, почему ты никогда не едешь с нами к Ревитали: навестить там могилу той девушки, убитой террористом?

– Ты хочешь, чтобы я тоже поехала?

– А ты не хочешь? Почему? И почему папа только меня берет туда?

– Следующий раз я тоже поеду на её могилу.

– Ты её знала?

– Нет. Но мне о ней рассказали кое-что.

– Ты мне расскажешь тоже?

– Что-то – да.

Для начала рассказала лишь то, что касалось только смерти её матери. О том, что она полюбила одного человека и родила ему ребенка. Он забрал из клиники её и их ребенка, девочку, и вез их домой.

Но по дороге неожиданно прокололось колесо машины: он остановился и стал менять колесо – а уже темнело. Она тоже вышла из машины и смотрела, как он делает. А потом ребенок заплакал, и она стала кормить его своей грудью.

И из-за деревьев выскочил араб и ткнул её ножом в спину. А потом бросился на него, но он успел выхватить пистолет и застрелил в араба. Только спасти её уже не удалось.

А ребенок лежал рядом – в луже крови собственной матери. Он так и привез её: в пятнах крови на одеяльце, пеленке, тельце.

– Куда привез, мамочка?

– К своей жене.

– Как: жене?

– Понимаешь, он был женат и из-за разных обстоятельств не успел развестись. А женат был на женщине много старше себя и, к тому же, очень некрасивой. Собирался развестись с ней, чтобы женится на той, которая родила ему ребенка: она была красивая и моложе его. Но не успел.

– Зачем он тогда женился на старой и некрасивой, ты говоришь, женщине?

– Чтобы уехать из Советского Союза. Там ему грозила серьезная опасность из-за того, что он сионист. Она была польской еврейкой и имела право вернуться в Польшу, а он мог выехать с ней как её муж.

Кажется, в голове у девочки зародилось сравнение с их собственной семьей, попавшей в Израиль через Польшу, о чем ей приходилось слышать. Но оно, совершенно очевидно, не переходило ни в какое подозрение.

– Но почему...?

– Ты хочешь сказать: почему он привез ребенка к своей жене? Смотри: у них были прекрасные отношения друг с другом – если бы не её возраст и внешность, он не испытывал бы желание с ней расстаться. После той, которую убил араб, она была самым близким ему человеком.

– И она взяла его ребенка?

– Да: взяла – полюбила, как собственную.

– А потом? Потом он женился на другой – тоже молодой, как та?

– Нет: уже не расстался с женой. Она даже родила ему сама еще одного ребенка. – Эстер видела, что на языке у Малки вертятся еще вопросы, и на всякий случай предупредила их, сказав: – А теперь пора нам спать. Иди – а то Ципи может без тебя и не заснуть.

Ципи, конечно, не заснет, пока не выложит то, что накопилось за день: сестры не были дружны ни с кем так, как друг с другом. И Малка поэтому сразу ушла.

 

Цветы – они для живых: евреи, верующие, не должны приносить их умершим – ни когда хоронят, ни приходя на их могилы. Малка это знала – и поэтому удивлялась, почему отец приносит их каждый раз и кладет на могилу Малки Черняк на кладбище в кибуце. Когда спросила его – давно еще, он ответил коротко:

– Так надо, доченька! – и она больше не спрашивала: привыкла, что в их семье не принято приставать с вопросами.

Но сегодня, положив на могилу темно-красные розы, он почему-то быстро ушел. Она осталась вдвоем с мамой: поэтому решилась задать ей тот же вопрос:

– Мамочка, ведь мы евреи. Зачем же папа нарушает наш обычай? Он мне сказал, что так надо. Почему: потому, что не верит, что Всевышний существует?

Эстер грустно улыбнулась про себя. “Не только поэтому: для него она останется живой – до самой его смерти”.

– Ты хочешь знать, почему? Могу сказать тебе – всё: ведь ты уже большая. Давай только, сядем с тобой на траву.

– Мамочка, это какая-то тайна?

– Да: пока ты была маленькая. Кое-что я тебе уже рассказала. Ты помнишь?

– Конечно – про неё.

– Не только: и про тебя.

– Про меня? Что?

– Ребенок, которого она родила, и который сосал её грудь, когда араб безжалостно ткнул ей в спину ножом – это ты.

– Как?! Но ведь ты же моя мама!

– Да: с того момента, как твой отец протянул мне тебя, перепачканную её кровью. Ты стала сразу моим ребенком, а я твоей матерью – но не я родила тебя.

– Нет: не может быть! Ты же сказала, что отец того ребенка был женат на очень некрасивой женщине: а разве ты, мамочка, некрасивая?

– Ну, а какая же я? Ведь пока я не стала женой твоего папы, только чтобы спасти его, я из-за внешности своей оставалась старой девой почти до сорока лет.

– Нет: ты красивая! Самая красивая.

– Для тебя только. Это ты у меня красивая: как она, твоя мать, которой не суждено было вырастить тебя. Ты становишься такой похожей на неё. Смотри! – Эстер достала из сумочки небольшую пачку фотографий: всё, что удалось взять у Ревитали и переснять.

На первой из них красивая и молодая, с большими глазами на нежном лице: тоже Малка – мать Малки.

– Ты видишь? Ты так на неё похожа!

На другой – в солдатской форме с белым аксельбантом, беретом под левым погоном и автоматом на правом плече; рядом с ней Шломо – тоже в форме и с автоматом. Еще с ним и Ревиталью. И, наконец, в обнимку с Сашей: счастливые, сияющие; она с выпирающим животом, где еще находится та, что смотрит сейчас на фотографии расширившимися глазами.

– Нет!!! Мамочка, нет! – она прижалась к Эстер, спрятала лицо у неё на груди.

– Да, доченька: она родила тебя – она твоя мать, – Эстер крепко обняла Малку. – Ты теперь знаешь то, что должна знать.

– Зачем?

– Затем, чтобы помнила её, когда ни меня, ни папы уже не будет, понимаешь? Чтобы приходила на её могилу. Она заслужила это: она ведь очень любила твоего отца, а он её – и от этой любви появилась на свет ты.

– Почему...? Почему... папа... когда была ты? Да: почему?

– Да потому, в первую очередь, что я на десять лет старше его, мужчины, а нормальным считается наоборот. Ведь мы заключили там, в России, фиктивный брак, только чтобы он смог уехать вместе с нами, и собирались расторгнуть его, когда приедем сюда. Хотя и не сделали это сразу – потому что иначе он остался бы тут один, но считали, что это неизбежно произойдет, когда он встретит другую – моложе себя. И он встретил её: твою маму. Не только намного моложе, но и красивей, чем я.

– Мамочка...

– Не перебивай меня, доченька: послушай.

 

Он вдруг стал уезжать каждую неделю: куда, мы не спрашивали. Но я уже понимала, что скоро предстоит расстаться.

Только вмешались обстоятельства: очень сильно заболела моя мама – мы боялись её потерять. Папа твой был поддержкой нам всем тогда, и не мог в такой момент оставить меня. И она, твоя мама, не хотела, чтобы он сделал это, хотя она уже ждала тебя.

Он даже не мог ездить к ней, пока мама моя не стала сколько-то поправляться – но это случилось не скоро. Тогда только уехал он к ней сюда: всего примерно за две недели перед тем, как ты появилась на свет.

А потом... Он привез тебя среди ночи. Я первая проснулась от стука в дверь и открыла ему. Он протянул мне тебя и сказал, что ты его дочь. Попросил о тебе позаботиться и тут же уехал.

Больше никто из нас в ту ночь не спал. Ицику позвонил вскоре Йонатан, и он тоже сразу уехал. А мама, забыв, что еще не оправилась от болезни, бросилась заниматься тобой: я же совсем не знала, как обращаться с грудным ребенком. Велела папе поставить кипятить воду, чтобы выкупать тебя: смыть с тебя кровь – мы еще не знали, чью.

А утром я пошла купить молочные смеси для тебя и, купив газету, узнала, что произошло. – Она достала старый номер “Едиот Ахронот”:

– Смотри, это она, живая, а здесь убитая, и рядом твой папа с тобой на руках.

– И с пистолетом.

– Он застрелил убийцу. Прочти: потому что помимо того, что в этой газете, я знаю не так уж много. Но это я тебе расскажу потом, а пока ты прочитай.

 

– К этому, к сожалению, я мало что могу добавить: только папа мог рассказать, как всё произошло – но он ничего не рассказывал мне об этом. Ну, а сама, ты знаешь, я не привыкла расспрашивать. Но кое- что узнала о ней от других.

От Ицика, что её отец, твой дед, был его товарищем по Организации, Эцелю. Был среди тех, кто устроил взрыв крепости в Акко, чтобы помочь бежать оттуда членам Эцеля, Лехи и Хаганы, которых там содержали английские власти. Он погиб в 48-м году: при обстреле “Альталены”. Звали его Йосеф Черняк: ты должна запомнить и потом не забыть его имя – им можно гордиться.

Йони сказал, что и матери она лишилась очень рано: арабы взорвали автобус, в котором она ехала. Звали её Ноэми, и этим именем тебя и собирались назвать. Её имя следует тебе тоже запомнить: бабушка твоя воевала во время Войны за независимость. После её смерти мама твоя, еще совсем маленькая, осталась с бабушкой, которая поселилась с ней здесь, в этом кибуце.

О ней самой рассказал Шломо, с которым они вместе росли и учились. Про то, насколько она была способная, как здорово училась, сколько читала. Также про то, что очень любила поэзию, знала наизусть “Песнь Песней” и много других стихов.

Про это же сказал и Йони: она познакомилась с твоим отцом, когда тот привез его сюда, и его здесь попросили почитать свои стихи. А она уже знала некоторые из них: их начали печатать. Приехала тогда из армии в увольнение и, конечно, пришла его послушать.

Но самое главное узнала я от мамы своей: папа сам рассказал ей – буквально за несколько дней до её смерти. К тому времени мы уже ждали появления на свет твоей сестрички: для меня это значило, что он уже не оставит меня. Я думала, исключительно из-за того, что я, мои родители и Ицик сразу окружили тебя своей любовью: тебе, его дочери, рожденной ему трагически погибшей твоей мамой, будет с нами хорошо.

Оказалось: не только. Понимаешь, он ведь видел во мне только своего самого близкого друга. А я – я любила его чуть ли не с самого начала, как узнала его: талантливого, бесстрашного. Была готова на всё для того, чтобы был он счастлив.

– Ты простила бы его, если бы папа ушел от тебя к моей маме?

– За что мне было бы прощать его, глупенькая? За то, что полюбил он твою маму – красивую и молодую? Наверно, он был бы с ней очень счастлив – больше, чем со мной.

И я мучилась оттого, что заняла её законное место. Но в тоже время, если не кривить душой, радовалась, что он рядом со мной – улыбалась, когда он смотрел, как я вожусь с тобой.

А он – в его глазах, почему-то, мелькало непонятное удивление. И это продолжалось до тех пор, пока он, наконец, не понял, кто он для меня: что я люблю его.

Но всё до конца я узнала, только когда мама перед самой смертью пересказала мне то, что сказал ей он. Что, глядя, как я ему улыбалась ему и смотрела на него, видел улыбку и взгляд твоей мамы, и ему казалось тогда, что она не совсем ушла от него. Видел  во мне и её – мы как бы начали сливаться для него: поэтому знал, что останется со мной навсегда, чтобы остаться и с ней. Ведь в нас было так много схожего, сказал он маме: как родные сестры. В том числе, обе мы лучше, чем кто-либо, за исключением кое-кого в России, понимали его стихи.

– Ты полюбил, почему-то, девушку, слишком похожую на мою Эстерку, да? – спросила папу моя мама. И он ответил:

– Наверно, это так: только Эстер улыбается мне, как улыбалась она. – Ревиталь мне подтвердила потом, что это так.

– Да, мамочка: я знала, что улыбаюсь, совсем как ты.

– И, значит, как твоя бедная мама: вечная ей память. Мы – все – не должны её забыть. И когда у тебя будут свои дети, мы привезем их сюда и покажем эту могилу: чтобы и они помнили как можно дольше. Я сказала тебе то, что собиралась давно – с того момента, как узнала всё.

– Ты же святая, мамочка. Наверно, другая женщина на твоем месте это могла и не сделать.

– Нет: просто, я у неё в долгу. Была бы вместо неё другая, совсем не похожая на меня, могла бы я с той же уверенностью думать, что твой отец никогда со мной не расстанется? Потому, что я в его глазах и твоя мама.

– Такой ты будешь теперь и в моих глазах: можно?

– Я знала, что ты у меня умная девочка.

 

10

 

“Ты же святая, мамочка”. Это она уже слышала: от своей свекрови. Они были очень близки: Фрума заменила для неё место ушедшей мамы – у них не было тайн друг от друга. Конечно, почти: были вещи, которые не хотелось говорить никому.

О том, что Саша не всегда остается верен ей. О его периодических увлечениях ей не так трудно было догадываться, перепечатывая его стихи: ему это в голову, конечно, никогда не приходило. Причем, по некоторым из них, менее ярким, но более легким, веселым, и о том, что это увлечение не ограничивалось платоническими отношениями.

Поначалу это было не просто больно: появлялось опасение, что он может и оставить её и забрать при этом Малку. Но стало успокаивать, что все эти увлечения и измены заканчивались довольно быстро, и его отношение к ней в их периоды нисколько не менялось.

Постепенно она успокоилась: поняла, что она и их девочки для него главней всех тех женщин. Всё, что у него происходит с ними – лишь приключения на стороне, и только. Наверно, необходимые ему как источники переживаний, выливаемые им в лирические стихи – такие прекрасные.

И она простила ему и его увлечения, и произошедшие физические измены ей, когда поняла отсутствие в них опасности для их брака. Наверно, это лишь из-за того, что она много старше его: это был для неё убедительный повод, чтобы простить.

 

Свекрови она ни полслова не говорила о Сашиных похождениях, но та каким-то образом узнавала о некоторых из них.

Однажды она сказала Эстер – Саша тогда уехал во Францию, причем с одной из секретарш издательства, с которым заключил тогда договор, а Эстер не совсем хорошо себя чувствовала, но свекровь сочла, что она просто переживает из-за этого:

– Поговорить с ним, когда вернется?

– О чем вы, мама?

– Ты думаешь, я ни о чем не догадываюсь? Уж как-нибудь, сыночка своего я знаю не только со стороны его поэтического таланта, которым вы неумеренно восхищаетесь.

Как говорится, в тихом омуте черти водятся: мало он мне нервов потрепал в свое время, когда еще студентом связался с одной смазливой потаскушкой? Хорошо хоть, что ничем серьезным это не кончилось.

… Эстер вспомнила неожиданную встречу в последние дни пребывания в Москве, когда, проводив до метро Сашиных друзей, возвращались домой. Девушка с достаточно неплохой внешностью, но довольно пьяная. Окликнула Сашу и потом схамила в её адрес. Саша не стал отвечать, молча увел её, но видно было, боялся, что она спросит, кто это такая. Она, конечно, не спросила. Наверно, свекровь именно о той самой и говорит…

– При чем тут это?

– Ты же знаешь! Так зачем играть со мной в кошки-мышки? Я думаю, мне стоит вмешаться.

– Думаю, что нет.

– Почему? Что, лучше дождаться, когда какая-нибудь эта самая уведет его у тебя?

– Это не случится: я знаю.

– Что ты можешь знать заранее?

– То, какое место занимаю для него в его жизни. Рядом с вашим: потому что я для него не только я сама – еще и мать Малки. Поэтому.

– Но это что: дает ему право ухаживать за кем-то еще? Не говоря уже о том, что, наверно, и не всегда оставаться верным тебе.

В кого только он пошел у меня? Рувим мог мне изменить? Да никогда!

– Думаю, смогу вам объяснить причину. Он – поэт, и отсюда всё происходит. Поэтам это свойственно: как источник их вдохновения. Пушкин...

– Сашка что: Пушкин?

– Для меня, во всяком случае.

А я жена поэта, которая первая узнает, что он в кого-то там влюбился, по тем стихам, которые он, не задумываясь, отдает мне перепечатать. Великолепные стихи, но не сравнимые по глубине с теми, которые посвящены матери Малки и мне.

Поэтому я спокойна за себя. И готова воспринимать его увлечения и даже случайные измены как нечто, подобное шалостям: согласна терпеть их.

– Да ты что?!

– Ведь я же не знаю, насколько ему физически хорошо со мной: не забываю, что старше его на все десять лет. И о своей внешности, в том числе.

          – Забудь о ней! Ты не та, что была: счастье, наверно, красит женщину. Так что напрасно оправдываешь его.

– Я прощаю, потому что люблю его.

– Ты у нас святая, Эстер.

 

Ревиталь уже беспокоилась: она приготовила к приезду Эстер один из своих “мощных” обедов, а их всё не было. Если остынет и снова надо будет разогревать, вкус уже будет не тот. Поэтому колебалась, не послать ли за ними кого-то из своих ребят.

Но что-то останавливало. Не сразу поняла, что: давнее обещание Эстер. Недаром Саша давно пришел и разговаривает с Шломо, а она осталась с девочкой на могиле Малки. Если так, то Б-г с ним, с обедом.

Взглядом задала вопрос, когда обе они появились, и Эстер, почему-то сразу поняв, о чем, молча кивнула в ответ. А девочка подошла к отцу и Шломо, которого не видела давно: её приезды с отцом не часто совпадали с его – не всегда позволяла армейская служба. Наверно, специально для неё он оставался в форме с фалафелем майора на погонах.

… Майора он получил после участия в освобождении заложников в Энтеббе[6], героической операции в Уганде, за тысячи километров от Израиля, для которого отобрали в особых подразделениях Цахала двести первоклассных бойцов. Он к тому времени уже был капитаном; командиром его тогда был подполковник Йони Нетанияху, которому генерал Шомрон, командующий специальными воздушными и десантными силами, поручил проведении этой операции.

 

Ионатан Нетанияху

Йони потом домой не вернулся: был ранен, и его не удалось спасти. Еще один, сержант Сорин Херску, был ранен в позвоночник – остался на всю жизнь прикованным к инвалидной коляске.

Шломо, чтобы Ревиталь его рыжая поменьше волновалась за него, старался не рассказывать, что находился тогда с Йони в черном “Мерседесе”, похожем на тот, в котором ездил Ади Амин, угандийский диктатор: его специально взяли с собой, чтобы ввести в заблуждение охрану аэродрома. Он потом одним из первых ворвался в здание, где угнавшие самолет арабы и двое немцев удерживали заложников-евреев; одного из угонщиков застрелил из своего пистолета.

 

– Какая ты стала красивая! – сказал он, целуя Малку. Её ответный вопрос ошарашил его:

– Как мама моя? – он не понимал: неужели имела в виду Эстер? При всем уважении к Сашиной жене красивой он её бы не назвал.

– Эстер ей всё сказала, – пришла ему на помощь Ревиталь.

– Правда? – видно было, насколько он взволнован этим. – Правда, Эстер?

– Да: только что, – подтвердила Эстер.

– Спасибо: я рад. Ведь она была мне, как сестра.

– Ты сможешь мне о ней рассказать? – спросила Малка.

– Конечно! Много чего: мы росли с ней вместе.

– А теперь скорей за стол: прошу! – заторопилась Ревиталь.

 

Когда Шломо налил Саше первому стакан вина, которое делал его отец, тот спросил его:

– Скажи мне, только, пожалуйста, честно: почему твой отец стал избегать меня?

– Мне неприятно тебе говорить это, но он сказал: “Что у меня, бывшего палмахника, может быть общего с таким же, как Ури-Цви Гринберг, фашистом?”.

… Его слова не поразили Сашу: он всё чаще слышал это слово в свой адрес. Ури-Цви Гринберг, чьи стихи он переводил, предупреждал его об этом при их встречах. Сашины взгляды всё больше совпадали с взглядами этого замечательного поэта. Кроме одного: их отношения к религии и всего, что вытекало из этого.

В первую очередь с религиозно-мистическим подходом Гринберга к сионизму и с его взглядами на мессианскую роль возрождения государства в исторической судьбе евреев, на исключительность этой судьбы, на извечное благородство и высокое назначение еврейского народа. Из этого вытекали его мысли о государстве Израиль “от Нила до Евфрата”, о непреодолимости двухтысячелетней вражды между крестом и магиндавидом, о губительности для евреев сближения с другими народами, а тем более — усвоение их образа жизни, морали, культуры.

Сашин же подход не претендовал на какое-либо превосходство еврейского народа – ограничивался другим: еврейский народ лишь не хуже любого другого. И потому должен иметь те же права своего существования, для чего и  необходимо свое государство. И как у Жаботинского: “Отчудить участок у народа-латифундиста для того, чтобы дать очаг народу-скитальцу, есть акт справедливости. Если народ-латифундист этого не хочет – что вполне естественно, – то его надо заставить. Правда, проводимая в жизнь силой, не перестает быть святой правдой”[7]. В отношении этого он был непримирим – так же, как к недопущению добиваться соглашения с арабами путем уступок им, особенно территориальных.

Он обрушился с язвительными стихами, впервые с момента своего появления в Израиле, в 1967 году на правителей страны, полиция которой не дала молиться на Храмовой Горе взошедшему туда облаченным в талит Ури-Цви Гринбергу. По жалобе араба: это место святое для мусульман. Не для евреев: где стояли оба их Храма?! Зачем отдал его недавний кумир, Моше Даян, им, в течение девятнадцати лет не допускавших евреев молиться у Западной её стены – Стены Плача? Как можно было сразу после победы над ними идти на уступки этим непримиримым врагам?

А в непреодолимость вражды с другими и губительности сближения с ними: как мог он верить? Он, чьим другом, самым первым появившимся в его жизни, был Сережа Гродов, Ёж, вся семья которого в страшном пятьдесят третьем году собиралась прятать его семью и Женю с тетей от высылки на почти неминуемую гибель.

Которого русская интеллигентка, истинно православная, Анна Павловна, познакомила с лучшими поэтами, запрещенными в тюрьме, называвшейся Советским Союзом, с настоящей музыкой и изобразительным искусством, обучила языкам. Стихи которого никто так не понимал тогда, как она и Юра Листов, удивительный выходец из деревни, готовым рисковать всем ради них, своих еврейских друзей.

А Игорь, бывший хулиган с нежной душей, поспешивший сообщить Жене о готовившейся высылке евреев? И, наконец, Аким Иванович, спасший его от тюрьмы – взявшего на себя смерть Васьки Фомина, пожертвовавшего своим благополучием ради него? Еще и адвокат Андрей Викторович Корунко, бравший немало с тех, кого защищал, но его и Женю защищавший бесплатно.

Нет: он не собирался кому-то противоставлять народ свой – даже памяти древних греков, больше всех из других оставивших ценных письменных памятников, но не давших миру, как его предки, идею единого Б-га и милосердия. Зачем?! Ведь один из грехов, в котором многократно каются евреи в Йом Кипур, “что чувствовал свое превосходство над другими”!

 

 



[1] Серебряный век русской поэзии

 

[2] Габриэль Д’Аннунцио; Эзра Паунд

 

[3] Ка́левала — карело-финский поэтический эпос.

  Павел Николаевич Филонов (1883 — 1941) — русский художник, теоретик искусства, поэт.

 

[4] Рош hа-Шана, еврейский Новый год по еврейскому календарю (выпадает на сентябрь–октябрь).

 

[5] «День искупления». На русский язык обычно ошибочно переводится как «Судный День», которым в действительности является Рош hа-Шана.

 

[6] Ури Дан «Операция Энтеббе»

 

[7] Жаботинский «Этика железной стены»

 

[Up] [Chapter I][Chapter II] [Chapter III] [Chapter IV] [Chapter V] [Chapter VI] [Chapter VII] [Chapter VIII] [Chapter IX] [Chapter X] [Chapter XI] [Chapter XII] [Chapter XIII] [Chapter XIV] [Chapter XV] [Chapter XVI] [Chapter XVII] [Chapter XVIII] [Chapter XIX] [Chapter XX]

 

Last updated 05/29/2009
Copyright © 2003 Michael Chassis. All rights reserved.