5

 

Увлеченный переделками нашего гнезда, я никуда не поехал в первый свой отпуск. Но на следующий год мы запланировали обязательную поездку. Куда? В Израиль, конечно.

... Летели туда вчетвером: папа с мамой и я с Мариной. Молодежь наша к нам не присоединилась: у мужчин был очередной заказ, который желательно было выполнить до определенного срока, чтобы получить за это дополнительные деньги; у Розочки концерты по западному побережью, и Региночка занята с ней. А Пола – та, вообще, беременна.

В Амстердаме у нас была пересадка на самолет израильской компании ЭльАль. При этом разница между обоими самолетами составляла почти восемь часов, из-за чего мы и выбрали специально этот рейс, чтобы успеть что-то посмотреть в городе.

Оказалось, что до него нужно добираться поездом, проходящим мимо аэропорта. Пожалели, что не догадались поменять деньги в Лос-Анджелесе, чтобы не терять там на это время.

В Амстердам мы влюбились, можно сказать, сразу – как только вышли на  привокзальную площадь. Всё было непохоже как на то, где жили прежде, так и на то, где теперь живем. Трудно было сравнить даже не только одно- или двухэтажные дома у нас в Лос-Анджелесе, но и даунтауны его и Сан-Франциско, да и Манхэттен в Нью-Йорке с его небоскребами, где мне пришлось побывать в деловых поездках.

 

 

С барочными домами и уютными узенькими улочками. Не говоря уже о многочисленных каналах, изрезавших город. Своеобразие его создавало и множество велосипедов, стоящих повсюду: у перил мостов, фонарных столбов или столбиков ограждений.

– Какая прелесть! – восхитилась мама, подойдя к витрине маленького кафе на одной из сторон совсем узкой, не более десяти метров, улочки. Её восторг вызвала необычная выдумка, с какой было выполнено нечто подобное подсвечнику с несколькими свечами, с которого свисал целый каскад наплывов парафина. – Женечка, сними обязательно.

 

 

– Конечно, мама, – я снял и это. Вообще-то, я не переставал щелкать всё своим старым ФЭДом, еще Толиным когда-то, с того самого момента, как мы вышли из вокзала. Правда, при этом стыли руки: погода была холодней, чем мы ожидали – дул ветер, а мы, привыкшие к южно-калифорнийскому теплому климату, были одеты для Амстердама легче, чем надо. Маму это страшно беспокоило: больше всего в отношении меня.

– Дай аппарат Марине, а сам хотя бы сунь руки в карман, – пыталась приставать она. – Забыл, что тебе надо беречь свое здоровье? – её забота о нем не прекращалась с того давнего времени. Видя, что свое драгоценное здоровье я продолжаю не беречь, потребовала, чтобы мы хотя бы шли быстрей в дом-музей Рембрандта, к которому двигались, пользуясь картой города, купленной в аэропорту.

Там мои возможности снимать оказались ограниченными: как почти во всех музеях, запрещалось пользоваться вспышкой, и надеяться на хорошее качество снимков не приходилось.  Но зато было тепло, и мама старалась поэтому задержаться там как можно дольше.

А мы с Мариной рассчитывали еще успеть побывать в музее Ван-Гога. Я спросил, как быстрей туда можно добраться у служителя музея перед тем как выйти из него: по-английски. Удобней всего было трамваем, и мы пошли обратно по направлению к вокзальной площади, где собирались сесть на него. Но ветер усилился, мы начали мерзнуть уже по-настоящему: мама стала настаивать, что надо ехать в аэропорт, хотя у нас в запасе была еще, по крайней мере, пара часов, которую можно было провести в городе. Нехотя согласились с её доводами, что двух часов нам на посещение музея Ван-Гога, все равно, не хватит.

Но мое предложение пойти выпить где-нибудь кофе она приняла с удовольствием. Там же, на привокзальной площади, в маленьком павильончике я заказал нам всем по “американо”. Парень за стойкой переспросил, что такое “американо” – я объяснил, что это “экспрессо”, крепчайший кофе с минимальным количеством жидкости, разбавленное затем горячей водой. Он поблагодарил – теперь будет знать, если кто-то из иностранцев закажет ему – и приготовил нам его совершенно потрясающе. Оно не только сразу согрело нас – еще и взбодрило после долгого перелета.

Пока ехали в аэропорт, разговорились в поезде с одной голландской парой. Муж говорил и по-английски, и по-немецки; жена – только по-голландски. Но мы её почти полностью понимали: язык, на котором она говорила, удивительно походил на идиш.

Оказалось, что в аэропорт мы прибыли отнюдь не рано: уже началась проверка пассажиров, вылетающих в Израиль. Нам задали несколько вопросов, непонятно каким образом, с нашей точки зрения, способных помочь выявить террориста или везущего контрабанду, и запустили в отгороженное помещение ожидать посадку. 

 

Когда вышли из самолета в аэропорту Бен-Гуриона, не верилось: мы в Израиле! Наверно, опустились бы на колени, чтобы прикоснуться к святой земле страны наших предков, поцеловать её. Но там был пол сверхсовременного аэропорта, и об этом нечего было мечтать.

Какое-то время отняло получение нашего багажа и прохождение контроля, где в наши американские паспорта поставили штампы въездных виз. И, наконец, мы приближаемся к тому месту, где нас должны ожидать. Жадно ищем взглядом, кто, и видим хасида с густой длинной бородой и пейсами – в черных капотэ и шляпе, толстых очках, который неожиданно начинает махать нам руками.

– Антоша! – узнает первой мама.

– Рабби Арон, прошу пани, – улыбаясь, поправляет её стоящий рядом с ним не знакомый нам пожилой мужчина, также с длинной окладистой бородой, седой более чем наполовину, но одетый обычно. – Я Ицик – Исаак, если вам это имя что-нибудь говорит: шурин Саши. – Он почти сразу уходит, чтобы подкатить машину поближе к выходу.

А мы тем временем обнимаем Антошу, целуем его. Он тоже, но почему-то только меня и папу, но не наших женщин. Но папу это нисколько не удивляет:

– Ого! Ты таки стал настоящим хасидом! – Я вспоминаю, что он объяснил еще давно, что настоящий религиозный еврей мог целовать лишь свою жену и еще незамужних дочерей. И только: ни в коем случае других женщин.

Выкатываем тележку с нашими чемоданами из здания, и скоро Ицик подкатывает к нам. С трудом вшестером размещаемся в ней, но еще не успеваем отъехать, как подкатывает еще одна машина и сигналит нам.

– Саша! Успел, все-таки! – а он уже вылез и спешит к нам. Мы вылезаем и обнимаемся с ним. В отличие от Антоши он целует и женщин.

Потом он забирает меня и Марину, ведет к своей машине. Машина Ицика отъезжает первой, мы двигаемся за ней.

Начинаются взаимные расспросы. Первое, что он нам сообщил: Валентина Петровна и Сергей Иванович сейчас здесь. Тоже ждут нас – все, несмотря на то, что уже давно ночь. Если бы точно знали, что он тоже успеет, встречать нас приехали бы все, кто смог влезть в машину Ицика: уговаривали его даже взять в прокате специально для этого вэн, микроавтобус.

Выглядел Саша, почему-то, каким-то совсем не постаревшим – несмотря на совершенно седую голову: такой молодой блеск был в его глазах. Я спросил:

– Как ты живешь?

– Живу: весело – скучать не приходится. Не дают. Эти: арабы. Ну, и наши миляги: левые, “поциалисты”[1]. Извини, Марина: сорвалось.

– Много печатаешься, знаменитый Бен-Реувени?

– Откуда знаешь? От Доры?

– Не только. Еще и от Юры Листова: слышал он тебя по “Голосу Израиля”. Твое настоящее имя не называлось: он, сказал, узнал именно твой стиль. Ты же его чутье в этом знаешь: насколько понимал он тебя.

– Знаю. Таких четверо: Анна Павловна, он, Эстер и еще ...одна. Как он живет?

– Он молодец: давно кандидат технических наук, главный инженер крупного комбината с позапрошлого года.

– Часто виделись вы?

– Да не так уж и редко. Но почему-то последнее  время только Катя его приезжала в Москву одна или с детьми, а он нет – совсем. Я зато ездил в Турск несколько раз.

Кстати, он слышал тогда твой перевод стихотворения Ури-Цви Гринберга, о котором ему сказали, что это поэт крайне правых убеждений. Ты, судя по твоему довольно остроумному, хотя и матерному, названию социалистов, тоже? Или нет?

– Не меньше: хотя и на свой лад. Левые называют его фашистом – меня тоже. Но сегодня об этом ни к чему.

 

Наконец, мы доехали до Хайфы. Машины начинают подниматься по склону горы Кармель.

Когда Ицик открыл своим ключом дверь квартиры, сразу увидели их всех, ждущих нас: Фруму Наумовну, Валентину Петровну, Сергея Ивановича, Сонечку, Эстер, её отца. Окружили нас: объятия, поцелуи, слезы.

– Ребицин[2], тебя можно, все-таки, поцеловать? – на всякий случай спросил я Сонечку.

– Только быстро, пока наш рабби Арон не видит. – И Антоша сделал вид, что, действительно, не видит, как мы с ней целуемся.

Нам предлагают ужин, но мы отказываемся: кормили в самолете. Главное, непреодолимое желание – лечь спать, дать покой телу после многочасового сидения в самолетном кресле и ощущения непривычного смещения времени, не прошедшего еще с Амстердама. И папу с мамой оставляют там, а нас увозят: Антоша с Сонечкой к себе его родителей, а Саша и Эстер меня с Мариной.

 

6

 

Я проснулся, как всегда, раньше всех. Дорогая супруга моя продолжала крепко спать, и я, стараясь двигаться как можно тише, выбрался из постели. Надел брюки и вышел из комнаты. В квартире стояла тишина: ни Саши, ни Эстер не было дома, а на столе стояла прислоненная к цветочной вазе записка, где что взять, если понадобиться.

Хотелось, как всегда утром, принять душ, но на настенных часах увидел, что  я не проспал время, когда еще можно успеть прочитать утреннюю молитву. Поэтому поспешил достать из чемодана талес и тфилин[3]. Выглянул в окно, чтобы по солнцу определить, как мне нужно встать лицом в сторону Иерусалима.

Я уже начал сматывать с ладони ремешок тфилин-яд[4], когда услышал, что в квартиру кто-то вошел. Через минуту в комнате появился тесть Саши. Увидев меня в молитвенном облачении, улыбнулся:

– Шалом! Вы таки, я смотрю, совсем не такой еврей, как Сашенька, мой дорогой зять.

– Саша – неверующий?

– Увы! Человек у нас он, конечно, редкостный, что говорить, но во Всевышнего верить отказывается, хотя одно время мне начало казаться, что он уже начинает сколько-то. Но потом, после того...

– ?

– Долгая история, а вы, наверно, хотели бы уже выпить чай и что-нибудь съесть.

– Честно говоря, предпочел бы вначале помыться под душем.

– Тогда пойдемте: я покажу, как включать нагреватель, чтобы вы потом сами уже могли.

Душ замечательно освежил меня: особенно благодаря тому, холодная вода была по-настоящему, сильно, холодная, а не прохладненькая, как в Лос-Анджелесе. А на столе на кухне уже стоял налитый в чашки горячий чай и уйма всего, что вытащил Сашин тесть из холодильника.

– Обедать будем не скоро. Так что, если хотите, спокойно можете есть всё молочное, даже сыр: вы ведь, наверно, соблюдаете кашрут[5], – предупредил он меня.

– Стараюсь по мере возможного, – не стал врать я. Но эту тему мы с ним дальше развивать не стали.

Всё показалось мне вкусным – вкусней многого из того, что ели в Америке, и я сказал об этом. Он, в свою очередь, что то же самое говорили, когда приезжали, наши американские родственники.

Потом он собрал и стал мыть грязную посуду, а я вышел, по привычке, на лестницу покурить. Когда вернулся, он разговаривал по телефону.

– Нет, Фрумеле: она еще спит – он только встал. Хорошо, будить её не будем: пусть поспит, сколько хочет. Ну, еще бы: такая разница по времени! Ничего, подождем. Ты не беспокойся: я позавтракал – вместе с ним.

Он положил трубку и повернулся ко мне:

– Моя жена не велела будить вашу. И правильно! А мы можем поговорить, если вы не против. А я ведь вас видел когда-то, если не ошибаюсь,  еще до того времени, когда вы пришли нас провожать в Польшу.

– Мне почему-то тоже тогда показалось. Но ведь было не до этого.

– Ну, да. Зато теперь можно. Мне кажется, я вам когда-то шил костюм из такой шикарной бельгийской жатки, и вас привела ко мне дочь моих постоянных заказчиков. Очень красивая девушка, между прочим. Я еще подумал, какая интересная пара.

– Теперь и я вас узнал: вас, кажется, звали Михаил...

– Петрович. Но теперь, барух hаШем, я опять Менахем. А ваша жена никак не похожа на ту девушку. Впрочем, Сашенька нам рассказывал целую романтическую историю о вас и вашей жене.

– Могу к ней добавить, что дочь той девушки – жена моего сына.

– Что говорить: тесен мир. И немало удивительного происходит в нем, – он задумался и замолчал: похоже, вспомнил что-то. Потом сказал: – Увидите сегодня наших внуков: приедут из армии.

– Все служат в армии?

– Все! Ципи у нас сержант. Нахум капрал; учился в ишиве и мог не идти в армию, но пошел. А Малка – та офицер: её Шломо, друг – он почему-то запнулся – ...Саши, полковник, уговорил остаться в армии. Ну, и Ципи, конечно, осталась потом тоже: как они могут друг без друга.

– Не покажите их фотографии?

Повел меня в другую комнату, где стояла в рамке фотография трех детей: двух девочек и мальчика посередине. Стояла там еще одна фотография девушки, похожей на старшую из девочек на первой фотографии: в военной форме.

– Это Малка?

– Да: тоже Малка. Мать нашей Малки.

– То есть...?

– Малка – дочь Саши, но не Эстерка родила её, хотя она для неё такая же дочь, как Ципи, рожденная уже ею. – И он поведал мне, очень коротко, историю любви Сашиной к матери его старшей дочери – трагическую. Досказывал мне уже на лестнице, куда я увел его: мне необходимо было срочно закурить.

Там же рассказал он, как обрадовался он, когда приехали к ним Фрума, Рувим, Соня и Арон, Антон тогда. Уже не было в живых его дорогой жены, Ципы, в честь которой назвали младшую его внучку, и в доме, где жили они с Ициком, было ему так тоскливо. Поэтому он настоял, чтобы родители Сонечки поселились вместе с ними.

Дом опять как-то наполнился: с Рувимчиком у него было больше общих интересов, чем с Ициком, который был много моложе и образованней его – предпочитал проводить свободное время над книгами. Расхождения в отношении религии не мешало им, Рувимчику и ему, предпочитать большую часть времени находиться вместе: играть в шахматы, гулять перед сном, разговаривая. Вместе гуляли с внуками: девочками и Нахумчиком.

А дома снова была женщина, Фрумочка, и с ней, как при Ципе, порядок и уют. И вкусная еда, и зажженные свечи в пятницу вечером, когда приходили он, Ицик и Арон из синагоги после встречи субботы. Так прошло несколько лет: жили и не тужили. На жизнь, барух hаШем, хватало: все ведь, кроме Фрумочки и Арона, пока у него не восстановилось зрение, работали и приносили в дом.

Но ничто не вечно, и никто не вечен. А здоровье у Рувима было чуть ли не как у Ципы покойной, и очередной инфаркт он не перенес. Фрума стала жить у детей: то у одних, то у других – Арон с Соней поселились отдельно после того, как Арон стал раввином, потому что Саша не очень строго соблюдал кашрут. Опять он и Ицик оказались одни в своей квартире, в которую он старался приходить от внуков как можно позже. Фрума приходила к ним не реже двух раз в неделю: наводила порядок; готовила, чтобы было что позавтракать или поужинать; стирала в машине их белье и рубашки. А потом уходила, и дом для него пустел.

Прошло почти два года после того, как ушел от них Рувимчик, прежде он сказал ей однажды:

– Не надо уходить: останься. Я прошу тебя.

– Я не могу: не полагается ведь. Разве ты не понимаешь?

– Я всё понимаю, Фрумеле, и поэтому прошу тебя стать моей женой. Это не будет изменой памяти нашим дорогим покойникам: ни Ципеле, ни Рувимчику. Я любил его, и я люблю тебя. Думаю, дети нас поймут и не осудят.

– Давай спросим их.

– И дети сказали, что они за. Она стала моей женой и больше никуда не уходит от меня вечером. Мы снова собираемся у нас все вместе за столом в пятницу вечером и в шабес. Вместе чтим память и навещаем могилы Ципы и Рувима.

– Я думаю, реб Менахем, что они радуются оттуда за вас.

– Спасибо, дорогой.

 

В Сашиных девочек мы с Мариной влюбились моментально, как только они появились. Просто чудо девочки – обе. В отглаженной форме, с тяжелыми рюкзаками и автоматами, они произвели, тем ни менее, на нас обоих сразу впечатление странного сочетания этого с чисто девичьей, нежной прелестью. Как будто явились не с армии – с института, и форма надета лишь из щегольства.

Обняли и расцеловали деда и подошли к нам.

– Шалом! – поздоровались они, и старшая сразу добавила:

– Папа нам много про вас рассказывал: мы вас очень хотели когда-нибудь увидеть, – говорила она по-русски довольно свободно, хоть и с заметным акцентом.

– Ты Малка? – спросил я.

– Кен – да. А сестренку зовут Ципи: её в честь бабушки назвали.

К счастью, Марина не успела спросить, а в честь кого назвали её саму: ей я не успел сообщить то, что сказал мне Менахем. А хотела, как мне показалось, но помешал звук открываемого замка.

– Мамочка пришла! – бросилась к двери Малка. Меня потрясло, с какой радостью приникла она к появившейся Эстер – куда большей, чем проявила младшая её сестра: ведь я уже знал тайну её рождения.

А Эстер сказала, что Сашу ждать нечего: укатил срочно в одно из поселений на Западном берегу – приедет, в лучшем случае, только поздно вечером. Хоть в синагогу он и не ходит, но мог бы уж ради приезда столь дорогих гостей не срываться куда-то – быть вместе со всеми за столом в честь наступления субботы в доме у родителей. Поэтому нам следует немедленно отправиться туда.

 

А там уже нас ждали все – за исключением Антона, то есть рабби Арона. Соня сказала, что он сейчас уже в синагоге, куда мужчины тоже отправятся через какое-то время.

– Познакомьтесь пока с сынулей нашим, Нахумом, – пододвинула она к нам довольно высокого парня в военной форме. Пилотка у него была, как и у девочек при их появлении, засунута под погон с отвисающим от него чем-то похожим еще на один погон. На голове связанная из белых и голубых ниток шапочка – кипа. Курчавилась молодая поросль на лице – белокурая: того же цвета, что были волосы бабушки, Валентины Петровны, до того как поседели.

– Вы видите, какая на нем кипа, на моем внуке? – сразу же с гордостью спросила она, обняв его за плечи. – Такие носят те, кто не только молятся, но и берут в руки оружие, чтобы защищать собственную страну и семью.

– Да вы стали настоящей сионисткой, Валентина Петровна! – не смогла не улыбнуться Марина.

– Еще бы! Кем еще мне быть, когда евреям и здесь не дают жить спокойно. Послушали бы, что устраивают эти арабы, а почему? Только потому, что с ними слишком церемонятся. Видите ли, нельзя трогать их мальчишек, которые смеют швырять в них камни!

Вот взрослые мужчины и подвозят им кучи камней, а сами прячутся в мечетях, зная, что по ним-то уж будут стрелять хотя бы резиновыми пулями. Шакалы трусливые: самые настоящие. Да я бы...

– Что бы ты с ними сделала, бабуля? – засмеялся её внук.

– Уж нашла бы что: не беспокойся. По крайней мере, как следует наказывала бы их родителей, а самих даже порола.

– Не получится, бабуля. Итак, чуть что такой шум поднимают эта самая “мировая общественность” и наши собственные “поциалисты”, как правильно обозвал их наш замечательный поэт, он же мой собственный дядя.

В ответ на это она крепко шлепнула его по заду.

– Чтобы ты не смел мне так выражаться, слышишь?

– А что можно, бабуля? – нисколько не обиделся парень.

– А быть пожеще с ними: с такими нельзя иначе. Почему вы боитесь стрелять, когда в вас летят камни? Камень же тоже убьет, если попадет в голову.

– Я с вами полностью согласна, но за это его отдадут под суд, – вступила в разговор Малка.

– Ой, я, кажется, начну сейчас употреблять выражения не лучше, чем Сашины. – Это можно было ожидать: излишней кротостью наша Валентина Петровна при всей её доброте никогда не отличалась.

– Если арабские мальчишки начнут швырять в нашего внучка камни, Валечка, наверно, отберет у него автомат и сама начнет в них стрелять, а ему прикажет быстро уйти в безопасное место, – вступил в разговор молчавший до сих пор Сергей Иванович. Мы все рассмеялись. А Валентина Петровна не унималась:

– А что? Стала бы спокойно смотреть на то, что они могли бы безнаказанно попасть в него – покалечить или даже убить? Моего внука, чтобы он был мне здоров, как говорила его незабвенная прабабушка Фира? Да уж нет!

 

А потом она стала рассказывать про наших в Москве. Про то, что Игорь был огорчен, что Миша расстался с нашей Розочкой, но Ася почему-то отнеслась к его приезду с американской невестой, Полой, на редкость спокойно.

Положение их по-прежнему весьма неплохое. И Игоря, завод которого остается на плаву благодаря тому, что его продукция стала пользоваться большим спросом: пользуется бартером, натуральным обменом, и обеспечивает и своих работников, и себя, да и их тоже продуктами, которые почти исчезли из магазинов. И Асеньки: процветает и модельное ателье “Анастасия”, единоличным, по сути, владельцем и главным модельером является она.

Их материальное положение сейчас не сравнишь с тех. Сережа её уже стар, работать ему всё трудней. А младший Сережа, редкостный детский врач, слишком бессеребрянник, хотя, как ей доводилось слышать, кое-кто берет неплохие деньги только за то, чтобы устроить больного ребенка к нему в отделение. Не шибко зарабатывает и Людочка, заведующая детским садом, который вот-вот могут закрыть. Но в целом на жизнь им пока еще хватает, и дачу свою они пока продавать не собираются. Только думают, если подопрет, сдавать летом какую-то часть комнат. Тем более что сад там и огород являются определенным подспорьем.

 

– И для них, и для Акима Ивановича: он стал, после наших долгих уговоров, там жить круглый год – комнату свою в Москве сдает, чтобы было, что добавить к своей пенсии. Копается понемногу в саду и огороде, завел, как наш Дед когда-то, козу и несколько курочек.

А от материальной помощи Игоря, которого спас в свое время от колонии, отбрыкивается: гордый. До того какое-то недолгое время работал на заводе у него – вахтером: после как пришлось ему уйти с прежней работы. Из-за Андрея Макаровича.

– Они поссорились? – удивился, было, я.

– Их отношения стали портиться уже после вашего отъезда в Америку, – и я вспомнил, что сказал мне Аким Иванович в прощальный вечер.

Тогда он, наверно еще отмолчался, но Андрей Макарович стал всё чаще злобно прокатываться по поводу евреев, захапавших у русских людей всё самое лучшее – и пьяный, и трезвый. Дальше больше: вступил в общество “Память”, к тому времени ставшего черносотенным объединением самых оголтелых национал-патриотов, и предложил Акиму Ивановичу тоже вступить в него.

Ну, а тот и высказал ему то, что обо всем этом думает. Конечно, после такого ничего другого не оставалось, как немедленно расстаться друг с другом.

– Видел он его потом, когда шла демонстрация этих “памятников”, несущим плакат с шовинистическим лозунгом. И идущего рядом – ну с кем бы вы думали? Да этим самым Лепешкиным, пытавшимся украсть твою диссертацию и чуть не оставившим слепым моего сына. И Надька рядом тоже, жена его. Да еще Макаровна, мать того зверя, чуть не убившего тебя и Сашу. Хорошо хоть Аким Иванович стоял вдалеке, и они его не видели, а то ведь Андрей Макарович с ними со всеми мог бы наброситься на него.

С дачи он почти не вылезает. Мы что придумали, чтобы ему не приходилось самому ездить в Москву и ходить там по магазинам в поисках хоть каких-то продуктов: посылаем, когда кроме него уже никто не живет на даче, к нему Ванечку и Тонечку с продуктами – у них он берет. Но и тут: обязательно деньги им всучит и еще по бутылке козьего молока или яички. Что с ним поделать, таким гордецом? Мы пробовали обижаться, да без толку: иначе не берет даже у них.

Их-то он очень любит, и они его. Для Вани моего он стал вместо Деда нашего; для Тонечки – такой же дедушка, как родные – Михал Степанович и Роман Афанасьевич. Когда уезжают к нему, их скоро не жди: говорят – не наговорятся. Он ведь столько всего знает: сколько повидал. И читать продолжает запоем: благо, что там в его распоряжении такая библиотека – покойной Анны Павловны.

Да: что еще я вам не успела сказать. Он ведь с нами Саше послал такой подарок: рукописи стихов его! Те самые, которые в тайне от нас обнаружили Юра в свой последний приезд вместе с Мишей в секретном подземелье. Вы же не рискнули еще провести их с собой, когда уезжали; только Миша, как сказал мне Игорь потом, вез фотопленки со снимками их. Провез?

– Да. Нас особо и не проверяли: могли, наверно, и сами их вывезти, чтобы переслать ему.

– Ну, что теперь об этом говорить. А нам бояться уже, вообще, было нечего. Как Саша радовался! Был же уверен, что Дед сжег их, как он и просил.

А Аким Иванович прежде, чем отдать их нам, переснял каждую страничку на ксероксе: не пожалел денег, немалых для него, чтобы оставить и себе полную копию. Ведь Саша для него такой поэт! То стихотворение его, которое носил, пока был участковым, в своей планшетке, “Наши старшие братья”, висит у него на стене в рамочке под стеклом.

 

– А остальные? Толик, Клава, другие?

– Да как вам сказать: по разному. Клава со Станиславом на пенсии, но не жалуются пока.

А Толик... Сами понимаете, Татьяна его не пряник: что толку, что морда красивая, но ведь до того ленивая. Ничего буквально не хочет по дому делать: взвалила почти всё на него. А он... Терпит и делает сам всю женскую работу: как Клаве не переживать? Тот же вариант, которого мы все опасались, когда Женя встречался с Инной. Да еще и детей иметь не хочет. На что он еще надеется?

 Рассказала, что Аня раз в году появляется в Москве с мужем   и обоими детьми. А вот Юра Листов совсем больше не появлялся после того раза, как ехал он со всем семейством отдыхать на Юг – только жена его, Катя, приезжала в прошлом году на конгресс детских врачей. Приглашение ей на него организовал Сережа Младший, с которым она переписывается.

... Когда мы, мужчины, уходили в синагогу на встречу субботы, Саша еще не вернулся. Его не было и тогда, когда мы вернулись.

 

7

 

Появился он лишь вечером следующего дня, когда суббота давно завершилась. За обедом, когда вернулись после утренней молитвы, шахарита, мы неплохо выпили с Исааком, после чего он мне предложил вздремнуть. Улеглись в спальне; поначалу переговаривались, но вскоре сон сморил нас.

Проснулся уже, когда было темно. Еще находился в полудреме, когда услышал за стеной голос Саши. Сон сразу исчез, и я вскочил и устремился в соседнюю комнату, откуда он раздавался.

– Саша! Наконец-то! – страшно хотелось поговорить с ним: сколько лет мы с ним не виделись и не общались совсем.

– Женя! – обрадовался и он. – А я за тобой: все уже разошлись. Сейчас: только доем. Пойдем не спеша и поговорим толком, наконец.

– Женя вполне может остаться здесь: лечь в моей спальне – я прекрасно устроюсь в гостиной на диване, – предложил Исаак, хотя видел, что остаться я не соглашусь.

... На улицах, по которым мы медленно шли, было тихо. Я спросил:

– Как ты жил?

– По всякому. Наверно, тебе уже кое-что успели рассказать обо мне.

– Только, что ты суешь голову в любые опасности. Кроме того, о матери твоей старшей дочери. Но очень немного.

– Кто?

– Твой тесть.

– Ты хочешь, чтобы я сам рассказал тебе всё, как было?

– Очень: если ты можешь.

– Могу. Тебе – могу. Конечно.

Он тихо говорил, но так, что я отчетливо видел всё: глаза молодой девушки, с любовью смотрящие на него, и смертельную боль в них после безжалостного удара арабского ножа. И такую же улыбку Эстер, ставшую подлинной матерью его ребенку, не давшему ему стать сиротой: вспомнил, как приникла Малка к “мамочке”. 

Обо мне он, наверно, знал почти всё от других: о том, как пытался обокрасть меня бывший сокурсник, нынешний муж первой его женщины – потаскухи, которая, к счастью, не успела испортить ему жизнь, как Толику вторая его жена. О самом большом горе, испытанном там всеми нами – мучительной смерти Коли – тоже знал, конечно, во всех подробностях от старших Гродовых, появившихся здесь до нас.

Он и не спрашивал меня об этом. Вместо этого расспросил о Юре, о моих детях и детях наших с ним друзей. О том, как мы устроились в Америке. О том, что произошло в Советском Союзе в годы перед тем, как мы уехали. А я, в свою очередь, о жизни в Израиле: как журналист, он мог знать очень много.

 

Кое-что он сказал о своей последней поездке, из которой возвратился сегодня. На “территориях”, как называли части Эрец-Исраэль, Земли Израиля, отвоеванной в результате, но не включенные в состав Израиля. Наверно, это можно было сделать, изгнав населявших их арабов сразу после Шестидневной войны, когда мировое общественное мнение, восхищенное блестящей победой Израиля над превосходящими многократно по численности и вооружению армиями арабских государств, не воспротивилось бы этому. Так считал тогда Менахем-Мендл Шнеерсон[6], любавичский ребе, глава любавичских хасидов, как довелось тогда же услышать Саше, и с чем он был целиком согласен.

Арабы итак в 1921 году по милости министра колоний Англии Уинстона Черчилля и британского Верховного комиссара в Палестине Герберта Сэмюэля (еврея, чтоб его!) получили большую половину территории тогдашней Палестины, на управление которой Англии дали мандат Лиги Наций. Но военный гений Моше Даян почему-то предпочел отдать после Шестидневной войны отдать арабам Храмовую гору в Старом городе Иерусалима. И вообще, перед ними как бы извиняются за то, что победили их; обращаются мягче, чем того заслуживают они в ответ на их нападения.

Так вот: был он в одном из еврейских поселений на “территориях”, населенном грузинскими евреями. Арабы из соседней деревни шли громить их: толпа их, вооруженных палками, с криком двигалась на поселение. А грузинские евреи, горячие, как все кавказцы, не обращаясь за помощью к полиции и армии, двинулась им навстречу. Отобрали палки и начали их лупить без всякого снисхождения. “Храбрецы” эти разбежались и больше уже не пробовали нападать. Но с этого времени, встречая еврея из того поселения, обязательно с ними здороваются.

– Помнишь, и там, когда ты один наподдал двоим в вашем дворе, они в отсутствие Васьки Фомина тоже здоровались с тобой. И эти такие же: быдло, уважающие только того, кто дает им в морду, а любые попытки человеческого с ними обращения воспринимают как слабость – и наглеют.

Грузинские евреи, между прочим, почти все довольно религиозные – что не мешает им уметь постоять за себя. Да, религиозные: я задержался там и из-за этого уже не счел возможным уехать на своем автомобиле, пока не завершилась суббота.

А теперь вот на них, давших блестящий пример того, как надо отстаивать себя от этого наглого быдла, сыпятся обвинения со стороны защитников “мирного арабского населения”. Которые при этом не слишком шумят о том, что творят возлюбленные их арабы в Судане, проводя геноцид без всяких оговорок.

Наши собственные при этом от других не отстают, и придется дать им по мозгам. Ничего: через пару дней у меня уже будет закончена статья об этом – всыплю им. Пусть писают на меня горячей мочой, снова обзовут фашистом за то, что я правый.

– Это я уже понял. Наверно, активный член одной из правых партий? Ликуда[7]?

– Ликуда? Ликуд уже тоже сдвинулся влево, к сожалению. Не только по моему мнению: Исаак, его член, считает точно так же. С ним я ближе всего по взглядам. Ну, и еще с Ароном  и еще одним Исааком, твоим родственником. Я думаю, он на днях появится: живет в Тель-Авиве.

– Изик?!

– Ну да. Говорит, что это Арон сделал его сионистом еще в СССР.

– Мне он ни о каком Ароне не говорил: Антоша познакомил его с сионизмом.

– Антоша – его имя в прошлом. Арон – настоящее: ставшее подлинным его. Нельзя не признать, хоть я и не верующий, выдающийся раввин – в полном смысле: послушал бы ты его блестящую аргументацию с помощью ссылок на Тору, Мишну, Талмуд, мидраши, Раши, Маймонида[8].

– Но я знаю, далеко не все харидим[9] положительно относятся к сионизму и существованию Израиля как государства.

– То так! Прости за польский оборот: нахватался от тестя и Исаака – они польские евреи. Наш рабби Аарон один из преданейших сторонников религиозного сионизма – последователей рабби Кука[10]: считает сионистскую деятельность религиозным долгом, приближающим приход Машияха. Не могу не преклоняться перед его верой в свои убеждения, хоть сам я не смог стать религиозным, как все мои. А ты?

– Шел к этому постепенно. Но не считаю себя настолько же глубоко религиозным, как наш папа: наверно, потому, что не рос в религиозной семье. Но многое убедило меня в существовании Его: повторная встреча моя с Мариной; то, что произошло со мной позже – сон, в котором был я своим собственным дедом, и произошедшее со мной в Тетерске, откуда мои предки.

Он выслушал мой рассказ о произошедшем, и задумчиво произнес:

– Со мной произошло другое, с чем я не смог примириться. Наверно, только тебе одному могу я сказать, что не всё может возместить понесенную утрату.

Не понимаю никак концовку книги Иова, где сказано, что Б-г вознаградил его за все утраты более прежнего. Обилием скота – да, понимаю; но не другими детьми, обретенными взамен прежних. Они их не заменят: о них не может утихнуть боль в его сердце! Ты, как никто, знаешь это.

– Я уже смирился: прошло столько лет. Всевышний вознаградил меня взамен ушедших моей женой, моими детьми и  внуками. Родителями жены, ставшими уже для меня и моими родителями.

Мы только не забываем тех, и передали память о них своим детям. Они помнят: как плакала безутешно Розочка, когда, совсем еще маленькая, нечаянно разбила старый зеленый абажур настольной лампы. Мы пытались успокоить её, а она всё повторяла: “Но ведь он же дяди Толин!”.

– Я рад, что ты смог. Но я – нет. Конечно: у меня жена, несравненная душой, и чудесные дочери. Но... Мне до сих пор не хватает той, которую я потерял – всегда, каждую минуту.

Я понял его: наверно, никакая другая, как ни была бы хороша во всех отношениях, никогда не смогла бы заменить мне мою Марину. Самую прекрасную для меня – не сравнимую ни с кем на свете. С какой затаенной радостью подсматриваю я через не конца сомкнутые веки утром, как одевается она – чье тело остается для меня самым прекрасным. Несмотря на то, что уже не сохранила стройность пополневшая её фигура, увеличился живот, не стоит упруго грудь: я ведь, всё равно, вижу её такой, как увидел в первый раз, тогда.

… На полянке за деревьями стояла Марина, совершенно обнаженная. Я замер, не в силах отвести от нее взгляд: нагое тело её было невообразимо прекрасно. Я и не представлял до того, насколько. Прекрасней всего, что видел когда-либо: каждая черточка её тела казалась самым дивным на свете. Капля воды скатилась с мокрых волос на её упругую грудь с еще набухшими после купания сосками.

...А Марина знала, что я не отрываю взгляд от неё, но не сердится – радуется, улыбается, глядя на меня в ответ. Мы ведь одно целое: и душей и телом. Прикосновение друг к другу, физическая близость, взаимное ожидание её – полны глубокого радостного счастья.

Наверно, именно последнего лишен Саша наш. Как не изумительна Эстер в чисто человеческом плане, на десять лет старше его она и не может давать ему ту же физическую радость, как молодая и красивая возлюбленная его, убитая арабом. Поэтому, наверно, готова прощать ему периодические увлечения и измены.

Об этом сообщила мне Фрума Наумовна, прося повосдействовать на Сашу: я же был когда-то самым большим авторитетом и для него, и для Сережи. Только я отлично понимаю сейчас, что делать это не следует.

Да, нелегкая судьба выпала на долю Саши нашего – Сашеньки, которого больше всех и любила и жалела незабвенная Анна Павловна, еще тогда чувствовавшая, что именно такая ждет его. Но трудно сказать, не это ли и сделало его стихи столь пронзительными.

И я перевожу разговор на другую тему: о том, что пишет и успел написать он, поэт Бен-Реувени. А он рад уйти от того, о чем мы говорили.

Узнаю, что среди прочего написаны им поэмы о нас: мне и Марине, о “младшеньких” наших – поэмы об удивительной любви нашей. О том, как женился на Людочке Еж, и как вдруг раскрылась тайна его женитьбы, которую он и все они скрывали от его родителей: единственная веселая история в его стихах. Еще есть поэма о Малке и Эстер – но она может быть напечатана лишь после его смерти.

Я не стал задавать вопросов в связи с последним, хотя заподозрил, что со здоровьем у него по-прежнему неладно. Но он сказал, что – тьфу-тьфу – болеет он меньше, чем раньше. А вот здоровье Сонечки после родов сына вызывает беспокойство: из-за этого у неё с Ароном он один – в отличие от многодетных семей истинно религиозных евреев – харидим.

 

Среди воспоминаний, которым мы предались в ту ночь, он вдруг спросил:

– А помнишь, как мы читали “Тысяча и одна ночь”? Я не переработку её для детей, все эти “Синдбад-мореход”, “Алладин”, “Али-Баба и сорок разбойников”, имею в виду.

– Ты про академическое издание? Помню, конечно: кое-что осилил из этого чтива. Такого, неожиданно, тошнотворного.

Помню еще Валька Буреев попросил ему дать, а я позволил ему читать лишь у меня дома, потому что книга была Анны Павловны. Ну и ржал же он, когда дошел до описания того, как живописал султан или кто-то там еще половой орган своей возлюбленной; повторял потом: “И увидел он это – обильное, жирное, сладкое” и еще десяток подобных пикантных эпитетов.

– Если бы только это! А то, как в нескольких сказках повторяется один изумительный эпизод.

Герой сказки обретает власть над джином и получает с его помощью несметные сокровища. Но тут, понимаешь, возникает проблема, как их доставить к нему во дворец.

Казалось бы, что стоит этому могучему джину перенести их туда той же волшебной силой своей, как появились они с её помощью пред очи его повелителя? Но не тут-то было!

Делает это джин по-арабски – более подходящим для него путем. А именно: переносится за тысячу земель – туда, где еврей ведет караван своих ослов. И дальше уже всё проще: убивает его, а ослов переносит к своему хозяину.

Прелесть, не правда ли?

– Ты к чему?

– К тому, что это не осталось в прошлом: они в массе своей такие до сих пор, кузены наши. Убить еврея, будь даже он стариком, женщиной, ребенком, столь же допустимо, как убить муху. Первыми в истории олимпийских игр, во время которых в древности греки прекращали войны между собой, подняли руку они на её участников – команду Израиля. И кто-то еще наивно полагает, что можно от них чего-то добиться добром.

И дальше он выдал мне то, о чем я имел слишком мало представления, знакомясь с тем, что здесь происходило лишь по книгам издательства “Алия”. До сих пор главным героем в истории Израиля был Давид Бен-Гурион. Но не для Саши, рассказавшего мне подробно о том, как была обстреляна и потоплена “Альталена”, и о так называемом “сезоне” еще до того. Еще больше поразил меня его рассказ о руководителе Лехи Штерне, считавшего, что для спасения евреев в Европе следует принять участие во Второй мировой войне на стороне Германии: причем, почему.

Пораженный, я забыл о сне, хотя была уже глубокая ночь: готов был слушать его бесконечно. Но когда он упомянул имя некоего Аббы Ахимеира, чтобы рассказать о нем, из спальни вышла Эстер.

– Сашенька, ну разве так можно? Я понимаю, вы слишком соскучились друг по другу, но ведь тебе предстоит с утра нелегкий день. Да и Жене завтра – поездка в Иерусалим. Так что не мучай его больше.

 

8

 

Вид Иерусалима сразу поразил меня: куда-то сразу исчезла сонливость после ночи, проведенной в разговоре с Сашей. Высокие холмы, разделенные глубокими долинами, и дома, ярусами идущие по этим холмам. Главное, видно всё при подъезде к нему – в отличие от Хайфы, где дома также идут ярусами, но целиком сосредоточенной на одной горе Кармель, за исключением расположенными в долине вдоль дороги, ведущей на север к ливанской границе, пригородами – крайот.

Но самое яркое впечатление было, когда очутились мы у святой Западной стены – Стены Плача. Женщины наши,  и Сергей Иванович остались сзади, а я, папа и Менахем следом за нашим рабби Аароном приблизились к ней, чтобы прочесть “Шма”. Прижавшись лицом к ней, беззвучно произносили молитвы молодые и старые евреи с длинными пейсами в черных сюртуках-капотэ и таких же черных широкополых шляпах; другие, без пейсов и одетые обыкновенно, лишь со свисающими наружу кистями-цицит талит-каттан – малых талесов; солдаты в вязаных кипах.

 

 

 Антоша бывший предложил нам маленькие молитвенники, и папа взял – у Менахема оказался свой. Но они были без перевода, а я, к стыду своему, так и не научился бегло читать на иврите – вынужден был отказаться. Но он мне и не требовался: со времени нашего приезда в Америку, когда стал я каждую субботу и воскресенье ходить с папой в “русскую” синагогу, а в остальные дни произносить “Шма” утром и каждый день перед сном, пользуясь огласовкой её русскими буквами, неожиданно для себя обнаружил через пару недель, что засели слова этой молитвы у меня в памяти, и могу я произнести её наизусть.

И я, как все, прижался лбом к святой стене, оставшейся от наших храмов, некогда стоявших на горе этой Мория, на которой праотец нашего народа Авраам, выполняя повеление Всевышнего, собирался принести в жертву сына своего Исаака. “Шма Йисраэль” сразу возникло в памяти, и я, не отрывая лба от Стены, тихо произнес её всю.

Подобного не довелось мне испытывать ранее: покой и счастье возвращения к главному своему наполнили меня. Мог ли я представить себе это когда-то – я, пионер, а потом комсомолец, свято верящий лишь в победу коммунизма, за который совсем молодым ушел воевать мой отец, отошедший от древней нашей религии. Но папа еще в Тетерске разъяснил мне, что в меня при рождении переселилась душа деда моего: я поверил – иначе никак нельзя было объяснить то, что происходило со мной тогда.

Когда, прикоснувшись к Стене напоследок губами, я повернулся к папе, увидел в его глазах то же, что испытывал сам. Потом увидел улыбавшуюся мне издали любимую жену мою. И произнес про себя: “Барух hаШем (Да будет благословлен Г-сподь)”.

– Войдем тоже? – спросил меня папа.

– Куда? – не понял я.

Он кивнул налево: там в другой стене, отходящей от той, у которой молились мы, были какие-то ниши.

– Арон и Менаше пошли туда, – показал он на ближайшую к главной стене.

Там оказалась синагога: находилось много молящихся евреев. К одному из них приблизился Антоша (я так и не мог никак мысленно называть его новым его именем) и, видимо, окликнул и что-то сказал, потому что он тут же повернулся. Сразу же увидел и нас: широко улыбнулся, и я узнал его, несмотря на пышную бороду.  Йосю, на свадьбе которого гуляли мы в Тетерске.

– Арон Моисеевич! Евгений Григорьевич! – по-русски радостно воскликнул он, спешно приближаясь к нам. – Здравствуйте!

– Почему “здравствуйте”, а не “шалом”, Йоселе? Ты же еще там прекрасно понимал лошн кодеш (святой язык), насколько я помню.

– Конечно! Шалом, реб Аарон! Шалом, реб Зейдл!

Он еще попенял Антоше, что тот не позвонил ему, чтобы он с Любочкой приготовил нам достойную встречу. Успокоился, лишь когда мы пообещали ему сообщить заранее о нашем следующем приезде в Иерусалим: чтобы посетить Яд Вашем. Он проводил нас потом: хотел увидеть и поздороваться с мамой нашей и Мариной.

 

Прошли по узким улочкам Старого города. В некоторых из них, иногда под длинном сводом зданий, шли по обеим сторонам арабские лавки, заваленные и завешанные яркими восточными изделиями. В одном из магазинов, тоже арабском, где продавались многочисленные предметы иудейского и христианского культов, и продавцы-арабы говорили по-русски, так как учились когда-то в Москве в институте Лумумбы, Валентина Петровна купила пачку тонких восковых свечей, и мы направились к Храму Гроба Г-сподня.

Я, как Антоша, не хотел входить в него, но к моему удивлению Менахем сказал, что в этом нет ничего страшного: мы идем туда не молиться, а просто посмотреть и сфотографировать кое-что. Папа тут же согласился с ним. Какой-то человек, слышавший наш разговор, подошел и на русском предложил свои услуги в качестве гида внутри храма.

На подходе он не производил особого впечатления, но внутри оказался совсем иным: огромным, высоким. В середине полутемной центральной ротонды, чью высоту зрительно значительно увеличивали многочисленные арки, высилась часовня из белого мрамора. Гид сказал, что она возведена на средства российского царя над самим местом погребения Иисуса Христа. Через низкий вход священник, судя по форме головного убора, греческий, по очереди вводил туда небольшие группы. Мы дождались своей очереди и тоже вошли туда; я, не желая нагибаться, присел и прошел туда на полусогнутых ногах.

У входа в эту часовню, Кувуклию, Валентина Петровна обожгла купленные ею свечи от огня горевшей там свечи, чтобы раздать их в церкви в России. А одну из них поставила перед иконой в другой части храма, куда повел нас гид.

Показал он нам и место распятия Христа, Голгофу; другие отделения-церкви храма, принадлежащие разным конфессиям христианской церкви. Я узнавал армянские и греческие буквы; последние мне удавалось прочесть. Интерес вызвал не совсем обычного вида священник – как сказал наш гид, коптский, египетских христиан. Я спросил его:

May I take picture of you?[11]

Он понимал английский: кивнул и поднял крест в правой руке, когда я снимал его.

 

А когда вышли, гид обратил наше внимание на глубокую трещину в колонне слева от входа и рассказал, что когда-то католики не пускали в храм православного – тогда колонна лопнула, и его туда впустили.

Мы успели потом осмотреть примыкающую к Старому городу цитадель, изумились циклопической кладке мощных её стен. Затем объехали Старый город с восточной стороны и увидели маленькие древние гробницы, в одной из которых был похоронен непокорный сын царя Давида, Авессалом, кладбище на Масличной горе, Церковь Всех Наций и русскую церковь Марии-Магдалины. В неё собиралась вначале попасть Валентина Петровна, но когда я выразил желание успеть еще попасть в больницу Хадаса на горе Скопус, где находились витражи Марка Шагала, сказала, что уже в той церкви успела побывать вскоре после приезда в Израиль. Витражи оказались в синагоге больницы.

 

 

 

Мне хотелось спросить рабби Аарона, Антошечку, почему при его известности, о которой я был извещен, молившиеся в синагоге не отреагировали на его появление. Но, из-за оживленного разговора по дороге домой, удалось задать этот вопрос, уже когда въехали в Хайфу. В ответ он снял свою черную шляпу и показал на кипу, связанную из белых и голубых ниток.

– Такие носят те, кто не только молится, но и трудится и воюет – религиозные сионисты. Я – последователь рабби Кука, считавшего, что недостаточно только молиться, чтобы приблизить приход Машиаха: нужно было создать еврейское государство. Религиозные сионисты – это те, “кто с Торой в сердце, плугом в руках и винтовкой за плечом”.

А харидим считают, что лишь Машиах должен воссоздать Израиль: часть из них – антисионисты. Довелось даже слышать от одного такого: “Израиль? Да это гойское государство с еврейской символикой!” И не идут в армию – только молятся и учатся в ишивах.

 

Менахем свозил нас и по побережью северней Хайфы: в старый Акко, Нагарию, удивительные пещеры в белых скалах Рош hа-Никра. Антоша туда с нами не поехал, зато присоединилась Фрума Наумовна, воспользовавшись освободившимся местом во вместительном автомобиле мужа.

Она и мама, сидя рядом, непрерывно предаваясь воспоминаниям либо подробно рассказывая друг другу о себе и близких людях. А мы, остальные, больше слушали то, что рассказывал, ведя машину, Менахем.

Видно было, как искренне рад он нашему приезду. Казалось, не смотря на не совсем-то блестящее здоровье, о котором он изредка заговаривал и внимательно выслушивал всё, что говорили ему Сергей Иванович и мама, его ничуть не утомляло обилие гостей, необходимость целыми днями возить нас, рассказывать обо все, что мы видим и предстоит сейчас увидеть.

 

9

 

Разговоры не утихали и вечером, когда к ним присоединялись все, кто работал днем. Саша не всегда появлялся раньше времени, когда мы разъезжались, и больше всех других я любил слушать Исаака, дядю Эстер. Довольно быстро понял: он именно во многом сформировал того Сашу, которого я сейчас встретил. Как прежде незабвенные Анна Павловна и Дед.

Кроме того, слушая, чувствовал воздействие его и на себя. На то, насколько начинал смотреть на многое совершенно иначе. В первую очередь благодаря тому, о чем сказал мне Саша во время нашего первого ночного разговора: поразившему его когда-то сложности картины происходившего здесь и в мире, необычайно драматичную и противоречивую.

Впервые я узнал об “Альталене”, а до того о “сезоне”, когда Хагана сама преследовала других участников борьбы за создание еврейского государства. О стремлении какой-то части их в определенный момент даже воевать на стороне гитлеровской Германии. Услышал ранее незнакомые мне имена Ахимеира и Исаака Садэ[12], инициатора создания Палмаха и первого его командира. Начинавшего с того, что был в 17-м эсером, а в 18-20 годах командиром в Красной армии – до 38-го года Ицика Ландоберга.

– Ландоберг? – спросила вдруг Фрума Наумовна: принесла нам чай и слышала последние слова Исаака о Садэ. – Кажется, если меня не подводит память, Исаак Ландоберг было имя одного из командиров твоего, Женя, отца и Беллочкиного мужа в Гражданскую войну.

Беллочка кое-что мне успела пересказать из того, что изредка ей рассказывал её муж о том времени. Жаль, как-то не получилось мне пересказать это тебе раньше, до нашего отъезда. – И я впервые услышал то, что я не знал о своем отце, героическом красном коннике.

Были основания предположить, что тот красный командир и был тем, кто стал впоследствии Исааком Садэ. Достаточно сопоставить то, что подробно рассказала Фрума Наумовна, с тем, что сообщал Исаак.

В биографии Садэ указывалось, что в начале Первой мировой из романтических побуждений он пошел в армию. А в 1917 году вернулся – эсером, приближенным к Рутенбергу[13], ненавистником Ленина и Троцкого.

Но потом, в 18-м, вступил в Красную армию. Пораженный жестокостью ее бойцов, дезертировал в 20-м к Врангелю.

С полком Добровольцев отступал до Крыма, но однажды у костра под Феодосией услыхал, как товарищи по оружию трактуют евреев и что собираются делать с ними после своей победы. И уехал в Палестину, хотя сионистом до того и не был.

 

Да, совпадало. Бросили отряд под командованием “Ландоберга” на подавление крестьянского восстания в одной из волостей, вспыхнувшего после того, как продотряд подчистую стал отбирать всё, обрекая деревни на голодную смерть. И запретил в какой-то деревне взводный, Евгений Павлович, пулеметчикам своим, Коле Литвину и Грише Вайсману, стрелять по толпе баб и стариков, отчаянно орущих проклятия.

Новому командиру отряда, “товарищу Ландобергу”, за это полагалось расстрелять всех троих, как делали другие командиры: слова взводного о том, что пулеметы заело, были слишком очевидной ложью. А он этого не сделал: поговорил с Евгением Павловичем с глазу на глаз и отпустил его.

Доложили, конечно, о том, что не стреляли почему-то пулеметы, когда перли на них эти контры, которым плевать, что без хлеба погибнуть может оплот революции – рабочий класс. Арестовали всех троих, чтобы расстрелять, но Евгений Павлович сказал, когда допрашивали, что таков был приказ командира отряда “товарища Ландоберга”. А того след простыл: исчез куда-то.

Вспомнили тогда его непролетарское происхождение и то, что в эсерах ходил до того, как вступил в Красную армию: наверно, с коварной целью вредить ей. Да не наверно, а наверняка. И не надо было взводному выполнять приказ такого командира, а самому свершить над ним пролетарское правосудие немедленно.

 Долго совещались, но решили на первый раз не расстрелять, а только отстранить от пулеметов – сделать обычными конниками. В том числе и взводного.

А по отряду пошел слух, что, якобы, сбежал бывший их командир, “товарищ Ландоберг”, не куда-нибудь, а к белым – к Врангелю. Потому как не из рабочих или крестьян, а акромя того жид – и им верить никому нельзя: тоже кровососы русского трудового народа были – богатые все. И что второго жида, Гришку Вайсмана, тоже не худо втихую подстрелить во время боя, пока не успел и он сбежать к белым: это случайно подслушал дядя Коля.

Для всех троих в том не было уже ничего слишком неожиданного: чего только не навидались, воюя за власть рабочих и крестьян. Только, почему-то, и с самими крестьянами приходилось воевать красным конникам: едва ли с меньшей жестокостью, чем с белыми. И как те же красные конники устраивали грабежи и даже погромы в еврейских местечках, где их ждали как спасителей после погромов белых и всяких зеленых.

Неужели, для того, чтобы настала счастливая жизнь на всей земле, надо убивать и убивать? Почему борцы за это будущее счастье такие жестокие и беспощадные? Они, оба молодых парня, спрашивали своего учителя, когда становилось невмоготу от увиденного: как же так?

А он им снова рассказывал о Великой Французской Революции и замечательных вождях якобинцев: Марате, Робеспьере, Сен-Жюсте – непоколебимо беспощадных к врагам. Ибо революция иным путем победить не может – не противопоставив свою беспощадность беспощадности врага.

Но лишняя жестокость? Она лишь результат империалистической войны, когда гибли за чужие интересы те, кто всю жизнь тяжко трудились и терпели беспросветную нужду. Когда народ, наконец, победит, они непременно станут другими. Иначе не может быть: надо только ждать и надеяться. Несмотря на то, что происходящее сейчас мало похоже на идиллию, которая – почему-то казалось – должна была наступить сразу же, как только трудовой народ возьмет власть.

А пока надо помнить о главном – помнить и не давать заслонить его тому, что вызвано пока лишь глубинным невежеством трудовых масс, в котором намеренно держали его самодержавие, помещики и капиталисты. После победы широко распахнутся двери школ для всех, образование хлынет в массы, и они станут другими.

Они привыкли верить ему, своему учителю, и его вера передавалась им. Тем более их отряд был переброшен срочно на другой фронт, и нависшая над моим отцом опасность, заставлявшая их почти месяц на всякий случай спать по очереди миновала, так как отряд был переформирован.

– Самое трудное для твоего отца и Беллочкиного мужа произошло в 37-м году, в “ежовщину”: Евгений Павлович был арестован как “враг народа”, и его расстреляли. В числе очень многих, но в его виновность они оба не верили: считали, что в его отношении произошла трагическая ошибка, – продолжала Фрума Наумовна. – Хотя, как Беллочка призналась, в отношении других они сразу так не считали.

 

Что ж, мне осуждать собственного отца за это трудно. Слишком хорошо знаю, как трудно поверить в истину несмотря ни на какие факты: по себе, по ближайшим друзьям. Несмотря на события, свидетелями которых мы сами уже были: режущую сознание кажущимся идиотизмом борьбу с “космополитами”, “борьбу с засорением кадров” – увольнениями евреев с работы, закрытию Еврейского театра и газеты “Эйникайт”, аресту еврейских поэтов и писателей, таинственной гибели Михоэлса. И, наконец, страшному пятьдесят третьему, лишь чудом не закончившимся катастрофой для нас. На рассказы Деда о происходившем в революцию и Гражданскую войну – участника их; на то, что поведал отец Игоря – один из многих жертв Сталинского режима.

  Да: мы знали то, что происходило у нас на глазах, верили тому, что говорил Дед, что поведал Михаил Степанович. И  все-таки, до конца никак не укладывалось в сознании, у меня даже после того выступления Хрущева, что не был “товарищ Сталин” таким, каким приучили нас с самого раннего детства считать его. Прежний “светлый образ любимого вождя” как-то только отделился от реального, но полностью исчез не сразу.

А папа – я мысленно в тот момент назвал его именно так, хотя с этим словом у меня был все последние годы связан не он, мой отец, а отец Марины, тесть мой – жил в начале того времени, полного надежд на светлое будущее, за которого совсем молодым ушел он воевать. Были у него и потом основания считать, что сбываются его надежды: и он, и ближайший друг его, а потом муж его сестры, и она сама – все трое получили высшее образование. Наверно, доживи он до сегодняшних дней, еще тверже мог бы считать так, зная, чего достиг его сын – и продолжать верить в идеалы своей юности.

Когда я сбивчиво поделился с Исааком этими мыслями, он сказал, что нечто подобное уже говорил ему давно, кажется, в еще в 67-м году, Саша. Он сам это понимал с трудом: социализмом никогда не увлекался.

По его мнению, система эта внутренне порочна: стремление “справедливо” распределить общий пирог поровну приводит лишь к уменьшению самого этого пирога, так как игнорирует стимул каждого больше трудиться для себя и именно поэтому больше производить. Но заманчивый лозунг “всеобщей справедливости” сработал: увлек многих. Для этого были и основания: безудержная эксплуатация наемных тружеников до того времени, когда, сорганизовавшись, смогли они мирным законным образом ограничить её.

 

Я не мог с ним не согласиться: рассказал то, что пришло в голову нам, мне и Игорю, когда, наслушавшись разговоров сыновей наших об их любимом программировании, загорелись желанием хоть сколько-то освоить его. Как оказалось, что программы, написанные нами, работали только после того, как специальная программа, компилятор или транслятор, переводила в машинный язык, использовавший лишь нули и единицы, который компьютер понимал. Но и сам компилятор понимал не всё: если что-то в программе написать не по правилам,  он, не поняв, не сработает: выдаст сообщение о “синтаксической ошибке”.

А если эти  “синтаксические ошибки”, чаще всего просто опечатки, в программе отсутствуют, программа будет благополучно переведена в машинный язык и заработает: компьютер будет следовать точным инструкциям программиста и делать именно то, что ему велено делать. Однако, результат при этом может получаться неожиданно не тот, какой мы ожидаем. Потому, что в программе может быть ошибка другого рода, которую компилятор спокойно пропустит – “логическая ошибка”, своего рода неправильная формула, не соответствующая поставленной задаче.

Кажется, я сумел достаточно доходчиво объяснить это Исааку – он сказал:

– Я понял: продолжай.

– Так вот: социализм – программа без “синтаксических ошибок”, но содержащая “логическую ошибку”. Лозунги его, сулящие всем без исключения равные права на пирог, как ты сказал, компилировались поэтому, то есть воспринимались массами как справедливые и поэтому требующими осуществления. Программа заработала: начались революции, собственность национализировалась.

И что в результате? То, что ожидали: высокая производительность, что и раньше, но обеспеченная уже не безудержной эксплуатацией наемных тружеников, как ты сказал, а невероятным энтузиазмом освобожденных от неё этих самых тружеников?

Как бы не так! Ожидавшийся энтузиазм никак не появлялся – и не мог появиться. Ты еще раз правильно сказал: не было стимула – разве труженику захочется кормить какого-то бездельника? Какая разница: кормить его или бывшего эксплуататора?

А тот ведь, оказывается, все-таки может неплохо организовать производство: недаром в развитых капиталистических странах уровень жизни “эксплуатируемых” трудящихся сказочно выше, чем в странах социализма. Что убийственно доказывает наличие в ней “логической ошибки” – фатальной. Как говорится: за что боролись, на то и напоролись! Таков был общий вывод: мой и моего друга.

– Что ж: неплохо!

 

Но, как, наверно, слишком многие в СССР, я так и не смог до конца смириться с сознанием, что произошедшая в семнадцатом году большевистская революция со всеми её ужасами была не чем иным, как трагической, безнадежной ошибкой. И стал я говорить о том, что, все же, дала она положительного всему человечеству.

Ну, как же: не была она случайной – человечество было, что называется, беременно идеей её, чтобы разом разрешить все проблемы общества. Как страшная болезнь, которой оно уже заразилось – давно. Но, как человек, перенесший болезнь, приобретает иммунитет от неё, так и всё человечество после подобного исторического эксперимента, убедившись, к чему он ведет, обретает иммунитет от желания решить свои социальные проблемы подобным путем.

Исаак весьма терпеливо выслушал моё высказывание – наверно, не настолько убедительное для него, как для меня и еще многих, подобных мне. Помолчав, сказал:

– Дай-то Б-г! По крайней мере, хотя бы для некоторых послужило, ты прав, наглядным примером, что может быть, когда ни в чем не хотят уступать. И сами угнетаемые и эксплуатируемые тоже кое-что поняли.

В том числе и их нормальные, некоммунистические, партии: социалистические, социал-демократические – не говоря уже о лейбористах, с самого начала видевших в профсоюзах основное средство обеспечения прав наемных работников внутри того же капиталистического общества. Организованные рабочие – это сила, с которой их работодатели вынуждены считаться. Обе стороны понимают, что эволюция, реформы, а не революция – лучше для всех них.

Блестящий тому пример: земельная реформа в послевоенной Японии. Проект её был разработан совместной американо-японской бригадой экспертов, которую возглавляли представители госдепа и других ведомств. С неким Ладежинским: Вольфом, если тебе это говорит, кто он. И согласно меморандуму, подготовленному именно им вместе с экспертами госдепартамента уже на исходе Тихоокеанской войны.

Обстановка в Японии после войны, когда крупное помещичье землевладение в деревне стало опасной причиной возникновения революционных настроений и усиления влияния коммунистов. Что предлагал бывший украинский еврей Вольф Ладежинский[14]? Как будто ничего нового для того, кто родился в России: то, что когда-то пытался осуществить в России царский министр Столыпин – передав помещичью землю крестьянам, создать из них слой собственников, которым революция ни к чему. Причем на условиях, выгодных и крестьянам и помещикам. Тем самым спас Японию от революционного взрыва.

 

Напоследок Исаак опять заговорил о Садэ: о том, что, несмотря на произошедшее с ним в России, он не отошел от своих левых иллюзий. Был активистом даже не Мапай, социал-демократической тогда партии, а социалистической, ориентирующейся на Советский Союз – Мапам. И даже в дискуссии о процессе Сланского[15], генерального секретаря чехословацкой компартии, настоящая фамилия его Зальцман, принял просоветскую позицию Моше Снэ, коммуниста.

– Это которого в СССР клеймили как раскольника и перерожденца вместе с Генеральным секретарем Компартии Израиля Самуилом Микунисом за то, что они в Кнессете поддержали действия правительства после начала Шестидневной войны?

– Он самый. Тоже довольно интересная фигура. В студенческие годы возглавлял объединение студентов-сионистов Варшавы, а потом, в 24 года, Сионистскую организацию Польши. На 19-м Сионистском конгрессе был избран членом правления Всемирной сионистской организации. В Эреце с 1940 года, до этого пройдя офицерскую службу в польской армии и недолгое пребывание в советском плену.

В том же году стал членом общенационального штаба Хаганы, а через год возглавил его. Затем начал неуклонно леветь: в 48-м году принял участие в создании партии Мапам, а в 53-м, выйдя из неё, основал вместе с группой сторонников антисионистскую партию Левых социалистов Израиля и в 54-м добился её слияния с Компартией Израиля.

В начале 60-х, однако, признал ошибочность своего отрицания сионизма: участвовал в 65-м в расколе компартии на две – еврейскую по составу во главе с Микунисом и преимущественно арабскую Вильнера. С тех пор, оставаясь коммунистом, не поддерживал никого из противников существования Израиля. Вот таков один из героев нашей израильской истории.

Впрочем, и другие наши герои порой удивляют меня не меньше. Например, легендарный герой Шестидневной войны Моше Даян, который отдал еврейскую святыню, Храмовую гору, арабам, да еще и заявил: “Зачем нам этот Ватикан?”. Не отколет ли что-либо неожиданное и другой наш герой, благодаря которому фактически была выиграна Война Судного Дня – Ариель Шарон, я уже не берусь сказать с полной уверенностью.

Да, кстати: кое-что о Рудольфе Сланском. Победа в Войне за независимость была в значительной степени благодаря оружию, поставленному нам Советским Союзом через Чехословакию. И генсек её компартии, еврей Сланский-Зальцман, был единственным, кто тогда был против этого почему-то.

 

– Как: почему? Чтоб лишний раз не подумали, что ему дороги еврейские интересы: показать, они для него – не свои. Преданный пес Сталина, хотя, казалось бы... – Фрума Наумовна, снова принесшая нам чай, а, кроме того, бутерброды, сразу откликнулась на упоминание о Сланском. – Хотите, я вам кое-что расскажу о нем?

Узнала это не из газет или книг: от человека, работавшего со Сланским во время войны в Радиокомитете. Разговорилась с ней в гостях у наших знакомых, и она рассказала, что там тогда работали Сланский и Эрколи, он же руководитель итальянской компартии Пальмиро Тольятти. Кажется, то, что она рассказала, произошло еще в Куйбышеве, куда был эвакуирован Радиокомитет. Сланский с семьей жил тогда в одном доме с ней.

В один из дней, когда она вернулась с работы, ей сказали что у чешки с... ой, уже и не помню, с какого... этажа украли ребенка. Каким образом? Девочка гуляла во дворе с братом, и к нему подошла какая-то женщина – сказала, что мама срочно зовет его. Он ей ответил, что гуляет с сестренкой и не может оставить её одну во дворе. А та сказала, что мама попросила её пока побыть с его сестренкой. Ну, он и пошел. Мать, когда увидела его, удивилась:

– Ты чего пришел? И зачем оставил сестру одну?

– Но ведь тетя мне сказала, что ты меня позвала, а её попросила пока побыть с ней.

– Тетя? Какая еще тетя? Я никакую тетю не просила ни о чем! И тебя не звала. – Сразу бросилась по лестнице вниз, а во дворе ни дочери, ни “тети”.

Сланский вскоре уехал, а жена его еще долго оставалась – в надежде, что дочь отыщут. Не нашли, конечно. Кто, что – так и осталось неизвестным.[16]

Дед, Антон Антонович, когда я ему это рассказала, сказал:

– Ясно: дело рук МГБ. Припугнуть, видно, хотели еще тогда: чтобы в Чехословакии потом не вздумал как-нибудь не так себя повести. Только, когда им понадобилось, все равно, с ним расправились.

… Она много чего помнила, Сашина мама.

 

Долгие разговоры с Исааком очень сблизили нас. Я почувствовал еще при первой встрече его симпатию по отношению ко мне. Судя по его осторожным расспросам, он еще до встречи немало обо мне услышал от Саши, его родителей и “младшеньких”.

Чего нельзя было сказать обо мне: знал лишь то, что сообщала нам тетя Дора. О том, главным образом, насколько он всегда был готов помочь сначала Саше, а потом его родителям и “младшеньким”.   

Поневоле в наши разговоры начали вплетаться и рассказы о себе. И по мере того, как отношения становились ближе, стал я узнавать о его нелегкой судьбе.

О том, что он тоже рано потерял родителей, и растили его сестра и её муж, Менахем. Сами не получившие образования, не жалели ничего, чтобы дать его ему. И он делал всё, чтобы оправдать их старания.

Так он попал в варшавский университет. И там… Так я узнал грустную историю его любви.

Не закончившуюся до сих пор – несмотря на всё, что было после. Они расстались, когда Германия начала с нападения на Польшу Первую мировую войну, и он ушел защищать страну. Надеясь вернуться, заслужив ордена за боевые подвиги, и тем добиться согласие её отца на брак дочери с ним, евреем. А вместо этого попал в плен – к русским. А потом в армию Андерса: так очутился в Эрец-Исраэль и вступил в Эцель.

Уже после того, как создано было это долгожданное государство, случайно узнал он, что никогда её больше не увидит. Она погибла, героически. Помогала борцам из Варшавского  гетто, доставляя туда необходимое и спасая детей из него. Немцы её повесили. И никакая другая не смогла заменить ему её: он так и не женился.

А когда стали сажать  деревья в мемориале Яд-Вашем в память тех не евреев,  кто рисковал или заплатил своей жизнью, спасая евреев, добился и он признания её “праведницей мира”. Своими руками посадил дерево, под которым установлена доска с её светлым именем: Зофья Листницкая.

Туда и ездит: мысленно поговорить с ней. Тем более после того, как удалось побывать в Польше: могилы её не существовало – немцы сожгли трупы повешенных в тот день. Всех: поляков и евреев.

– Я знаю, и могил всех твоих – родителей, брата, дяди – тоже нет.

– Нет: я и родители Саши и Сережи установили доску с именами их и моей тети на её могиле.

– Я произношу там еврейскую поминальную молитву – “Эл молей рахамим”. Хотя она была католичкой, моя Зося. Зосенька.

И еще над одной настоящей могилой, тоже не еврейской, произношу я эту молитву. Про ту, кто в ней лежит, знают все наши, хотя делают вид, что ничего им не известно. Ведь я никому, кроме Саши и тебя сейчас, не говорил о ней: в нашей семье не принято говорить о том, о чем другой почему-то не захотел.

И рассказал о женщине, внешне удивительно похожей на его единственную любовь. Женщине не слишком уважаемой профессии, с которой его связывали необычные, но трогательные отношения.

– Только за два года перед тем, как умерла, когда почти кончились скопленные ею деньги, согласилась она принять мою помощь. Я каждый день навещал её в больнице, возил к ней лучших врачей, но они смогли лишь ненадолго оттянуть её смерть. Но как она ждала меня каждый раз!

И знаешь еще что: я захожу – там, в Иерусалиме – в католическую церковь, чтобы заказать прочесть молитву за упокой души и той, и другой. Также как и в православную церковь – поставить свечу перед иконой в память замечательного деда нашего Арона. Зачем, чтобы он сам: он же раввин.

 

Когда оказались в Яд-Вашем, задержались в Аллее Праведников, у деревьев, посаженных в память известных всем Рауля Валленберга[17] и Оскара Шиндлера[18]. Я не сразу заметил, что Исаака с нами нет: ушел куда-то вперед.

Разглядел его, стоящим возле одного из деревьев в отдалении от тех, когда двинулись дальше. Прочитали надпись на доске, подойдя ближе: “Зофья Листницкая. Польша”.

Менахем тихо сказал, чтобы мы не мешали ему. И все пошли – кроме меня: я подошел и встал рядом с ним. Он посмотрел на меня и сказал:

– Я скажу “Эл молей”.

Он произносил эту молитву, которую я заказывал прочесть, стоя у могилы Беллы. Старик пел её, и я видел их всех: бабушку, маму, папу, Беллу, дядю Колю, Толю. Навсегда оставшихся во мне, как осталась навечно в сердце его она, единственная. И слушая его, я тоже видел их сквозь слезы. Они были и на его щеках, когда он, закончив, обернулся ко мне.

Он ничего мне не сказал, но я по глазам его видел, что он понял: я испытывал то же, что и он. Не избытая тоска по безвозвратно ушедшим от нас сблизило нас в эту минуту, как никогда – сделало братьями друг для друга.

 

10

 

Много еще чего видели мы: Мертвое море и крепость Масаду, оплот сикариев[19]; Кейсарию, столицу римского прокуратора Иудеи; озеро Киннерет, оно же Тивериадское море, и реку Иордан, оказавшуюся не шире московской Лихоборки; Нацерет, который Назарет Иисуса Христа. Голанские высоты, с которых видны вершина горы Хермон и, как на ладони, лежащая внизу Галилея, которую сирийцам было легко обстреливать до 1967 года.

Но кроме всех исторических достопримечательностей страны наших предков были в ней люди, близкие нам – встречи с которыми были радостны. В Иерусалиме, в Тель-Авиве, в Цфате.

Я же говорил, что мы встретили у Западной стены  Йоселе, внука уже покойного Аврома, с которым очень сдружился в Тетерске папа наш. Мы пообещали – и мы приехали к нему в день, когда посетили Яд-Вашем. Увидели тех, с кем познакомились тогда в городе моих предков. Жену Йосефа, Любу, изменившуюся неузнаваемо; его и её матерей. Семерых их сыновей – всех в черных хасидских костюмах; старшие с бородами.

Тогда мы и узнали, сколько сделала им всем Сашина родня, когда приехали они сюда. Особенно Исаак: в том числе, и материально. А он, в ответ на их слова, сказал, что родня ближайшего друга их Саши ведь не могла быть им чужой. И с ними, к тому же, был такой замечательный человек, как реб Авром, светлая ему память. О нем с грустью вспомнил Менахем.

И еще немало теплых слов было сказано в адрес друг друга в тот вечер. Не хотели нас отпускать: уговаривали остаться ночевать. Но нас была такая орава, да и на завтра были планы уже с утра.

 

На следующий день Менахем повез Гродовых в Нетанию, где жил друг Сергея Ивановича, Самуил Ефимович, с которым он вместе учился и работал потом долгие годы. А мы – я, Марина и наши родители – отправились автобусом в Цфат: и посмотреть его, и навестить там мою тетерскую,  хоть и сверхдальнюю, родню.

 Когда созванивались с ними, договорились, что будут нас встречать на междугородней станции – тахана мерказит. Но встреча неожиданно произошла раньше. Выехали с автовокзала рядом с Лев Амифрац и покатили на север, в сторону Акко. За ним дорога в какой-то  момент повернула вправо и еще через какое-то время пошла между гор.

Когда автобус миновал Кармиэль, я, сидя у окна, увидел, как какой-то грузовичок догнал нас. Но вместо того, чтобы обогнать, начал громко сигналить. Водитель автобуса сбавил ход, и шофер той машины, бородатый еврей с кипой на голове, высунул из неё голову. Он что-то крикнул нашему водителю, и тот остановил автобус. Бородатый вылез и сказал то, из чего я разобрал только слово “мишпахá”. Очень похоже на “мишпухе”, то есть, родня. Да и он сам показался чем-то знакомым.

А водитель нашего автобуса открыл дверь, и тот, войдя, направился прямо к нам с криком:

– Дядя Арон! – И мы узнали его: Зяма.

А он предложил папе перейти в его машину: он едет обратно в Цфат из Акко, куда что-то отвозил и заодно где купил у рыбака только что выловленную рыбу. Почему папу, а не меня? Но я-то знал, что с папой у него особая любовь – еще с того времени, и не обиделся.

На “тахана мерказит” в Цфате ждал нас дядя Лева. Папа тоже уже был там. А Зяма, высадив его, укатил – отвезти домой рыбу, а затем отвозить другие заказы на своем грузовичке: гости гостями, но зарабатывать же на жизнь нужно тоже. Чтобы не таскать, мы отдали ему сумку с подарками.

Дядя Лева спросил, не устали ли мы: если нет, можем вначале отправиться осмотреть самую интересную часть Цфата. Сказали, что нет: не устали. Он предложил тогда до улицы, по которой ходил автобус. Я подумал, что если надо будет для этого подняться по лестнице по склону горы, на которой располагался город, то маме нашей, да и папе тоже такой подъем будет тяжеловат, и предложил вызвать такси. Видимо, такой вид транспорта был для него не совсем по карману: он замялся. Но я уверил, что зарабатываю сейчас не в пример больше, чем в Soviet Union: пусть его не смущает, что я заплачу.

Старая еврейская часть города была подобна улицам Старого города в Иерусалиме или в Яффо. Дома, только одноэтажные по большей части; и они, и ограды выложены известняком, “иерусалимским камнем”; им же покрыты мостовые узеньких улочек. Осмотрели пару синагог, потом зашли в мастерскую какого-то художника и художественный салон, где можно было купить интересные картины. К сожалению, цены на них оказались недоступными даже для меня,

Возле одного дома наше внимание привлек хасидский ребенок. Годика четыре, судя по тому, что был острижен – до трех лет хасиды мальчиков не стригут, и они своими локонами походят на очаровательных девочек. А у этого были зато длинные закрученные пейсики, а из-под рубашечки свисали кисти-цицит нательного талеса. И еще огромные глаза: прелесть просто!

Очень хотелось снять его моим ФЭДом, но папа посоветовал прежде спросить разрешение у его матери – молодой женщины в длинной юбке, какие носят хасидки. Я спросил её:

– May I take picture of your so nice child, please?[20]и она ответила:

– No, sorry: you may not. But, thank you for your asking.[21] – Так что пришлось только сохранить малыша в памяти.

Еще очень запомнился, но и снимок его я, конечно, мог сделать, дом, стена которого была испещрена выбоинами от арабских пуль и снарядов.

 

 

Когда закончили осмотр и поднялись к улице, по которой ездили машины, папа спросил дядю Леву, как попасть к могилам великих еврейских мудрецов. Но женщины отказались от посещения кладбища. Мама уговорила и меня не ехать туда; я согласился – главным образом из-за того, что совсем не выспался: проговорили с Сашей опять чуть ли не до утра. Папа не возражал: я же, все-таки, не такой уж сильно религиозный, а здоровье мне беречь надо – его ведь не купишь.

– Поспишь, пока мы с Левой вернемся. Может быть, и Зямочка к тому времени уже тоже появится.

Но я настоял, чтобы к ним домой мы отправились пешком. Хоть увидим город: в темноте потом что мы разглядим? И мы пошли. 

Улица всё время заворачивала в одну сторону: шла вокруг горы, на которой был расположен город. На одном из поворотов неожиданно увидели озеро: догадался, что это Киннерет.

… В отличие от прежней части города дома не привлекали интереса: многоэтажные коробки с огражденными столбами и не имеющими стен первыми этажами. В одном из них и жила наша родня.

Нас привели в квартиру, в которой жил Зяма с женой с двумя из своих пятерых детей. Остальные жили с дядей Левой и тетей Саррой. Самый старший сын служил в армии.

Встретили нас, конечно, как всегда встречают евреи: с криками, но целовались лишь женщины. Из чего я понял, что Зяма таки установил здесь строго хасидские порядки. В этом меня убедило еще и наличие на кухне двух раковин и двух плит – отдельно для мясной и молочной пищи.

Впрочем, рассматривать всё мне долго не пришлось: с подачи мамы меня уложили в одной из комнат, завесили окно. И я, ткнувшись головой в подушку,  тут же заснул.

Разбудили меня, когда уже все были в сборе, и сразу повели к столу, на котором чего только не было. И началось: пили вино и водку, ели всё, что наготовили тетя Сарра с невесткой, Йонит.

Вспоминали ушедшую от нас тетю Фаню. Потом Аврома, деда Йоси. Рассказывали нам, как встретили их здесь, когда Изик еще из Вены позвонил рабби Арону, которого он назвал Антошей. Прямо как родных, хотя кто они им? Родня Сашиного близкого друга – Жени. Но ведь и Жене они какая родня: ближайший родственник – троюродный дядя Даниил. Как говорится по-русски, десятая вода на киселе. А вы бы посмотрели, как их приняли: не всякие близкие родственники так сделают.

Поселили всю ораву у себя; поили, кормили; ходили везде, помогая с оформлением. А Менахем даже не хотел отпускать Аврома, когда они, с его и других помощью, уже устроились с жильем. И до сих пор не забывают: звонят, интересуются, как они.

Наиболее оживленно вел себя за столом наш папа: сдружился с ними еще давно, когда жил у них в Тетерске. Чувствовал себя совершенно свободно – и даже отпустил шутку, не совсем подходящую для религиозного еврея.  Сказал же когда-то: “Ты думаешь, религиозный еврей обязательно имеет постную физиономию? Как бы не так! Наш, еврейский, Б-г отнюдь не зануда: он сам ой как любит шутки и веселье”.  

Так вот, он сказал, что правильно, что у  них в квартире два туалета. Это очень важно: чтобы один был для мясной, а другой для молочной пищи. Не больше и не меньше. Конечно, у Йоси ничего подобного он бы не сказал, а здесь понимал, что такая его шутка пройдет. И, правда, дядя Лева и тетя Сарра смеялись вовсю; да и Зяму, смотревшего на папу влюблено, она не слишком покоробила.

А вскоре он вспомнил, как пели папа, маленькая Розочка, тетя Фаня и Йося тогда давно-давно, и попросил папу спеть. И папа запел. Голос у него, конечно, с той поры сколько-то сел, но прежняя выразительность сохранилась полностью. Поэтому никто не проронил ни слова, пока он пел одну за одной те же песни, что тогда. Кроме “Скажи мне, рабби”: это он спел вместе с Йосей у него в Иерусалиме. Видно было, как были поражены те, кто не слышал его еще: Йонит и дети её и Зямы.

Было чудесно, и нас без особого труда уговорили переночевать у них в Цфате, хотя на завтра, в израильский предвыходной день – четверг, был запланирован еще один, не менее важный визит – в Тель-Авив, к Изику. Предложили нам для ночлега обе спальни, пообещав разбудить утром. В общем, разошлись мы не скоро. С нами остались тетя Сарра и дядя Лева, с которым папа договорился, что сводит его и меня утром в синагогу прочесть утренние молитвы.

… К тому времени, когда назавтра вернулись из неё, на столе стоял обильный завтрак, приготовленный вставшей раньше всех тетей Саррой. И пока мы основательно не поели, она и слышать не хотела ни о каком нашем отъезде.

Проводила потом нас с дядей Левой до самой “тахана мерказит”, где мы сели в автобус, идущий в Хайфу. И мы поехали. А по дороге, снова неподалеку от Кармиэля, догнал нас грузовичок Зямы; он просигналил, чтобы мы обратили внимание, и до Кармиэля ехал вровень с нашим автобусом. Но в Кармиэле свернул направо, на подъем в гору, а мы покатили дальше.

 

Едущих в предвыходной день, в четверг, в Тель-Авив набралось немало: все мы, кроме Эстер и Сони, которые должны были приготовить всё к встрече субботы и девочек с Нахумом, обещавших снова приехать. Поэтому ехали на двух машинах: вэне[22] Менахема и легковой Саши.

Ради этой встречи они нашли необходимым отложить, наверно, даже важные дела на этот день. Изик был безвылазно занят – иначе, конечно, один из первых прилетел бы увидеться со мной и Мариной. Дядя Даня и тетя Циля приехали в Хайфу уже чуть ли не на следующий день после того, как мы прилетели в Израиль. От них стало известно, почему он не приехал вместе с ними: Изик работал в оборонке – куда и насколько времени он уезжает, даже им не говорит.

Саша, который тоже исчезал и не всегда говорил, куда, по крайней мере, хоть и очень поздно, но возвращался, и мы могли с ним говорить хоть до утра, если бы нас одна из наших супруг не гнала спать. Но с Изиком даже подобной возможности не было, а ведь так уже хотелось поговорить. Как ни как, он не только первый обнаруженный мной родственник, но и бывший мой студент – один из лучших, кстати.

На косяке двери его квартиры мезуза была, но я не придал этому значения. Но когда дверь нам открыл еврей с длинной, наполовину седой бородой и свисающими на брюки кистями-цицит, я не сразу узнал Изика: только по темным, вайсмановским, глазам. А за спиной его стояла женщина в длинной, до пола, юбке и покрытыми волосами.

– Голда, моя жена! – представил он её, когда мы вошли. Я не мог не улыбнуться про себя: Голда – еврейский аналог русского имени Ольга. Понятно: наверно, Олю Осинскую, первую любовь свою, не забывал он долго.

Того радостного гвалта, что был в Цфате, не было, но эта встреча запомнилась более предыдущих. Почти сразу мы разделились: женщины присоединились к жене Изика и тете Циле – пошли накрывать стол; папа уединился с дядей Даниилом.

А нас, остальных мужчин, Изик увел по лестнице на верхний этаж квартиры: там, на крыше дома, была полуоткрытая веранда, заставленная горшками с растениями. Среди них стояли шезлонги, на которых мы расположились – и задымили.

Сразу же заговорили, и количество интереснейшей информации, обрушившейся на меня, превзошло то, что я получал до сих пор в разговорах с кем-то одним – Исааком, Сашей, Ароном (я уже стал привыкать – даже мысленно так называл его). Поражало, насколько одинаковы были их взгляды почти на всё, о чем говорили. Между собой все четверо не спорили почти совсем; если спорили, то со мной – и весьма деликатно, отдаю должное.

Предыдущие разговоры, однако, позволили быстро понять, что не только главным авторитетом, но и тем, кто в немалой степени повлиял на взгляды остальных членов этой сплоченной четверки единомышленников, был, конечно же, самый старший из них – Исаак. Тот, кто появился здесь, когда еще шла борьба за создание еврейского государства – свидетель происходившего в те годы; непосредственный участник тех событий – член Национальной военной организации, легендарной Эцел.

Саша, как я видел, тоже пользовался немалым авторитетом среди них. За свои стихи, за статьи. За бесстрашие, с каким лез он в самые опасные места в этой стране, где скрытая война никогда не прекращалась. За непримиримость в отстаивании своих взглядов в отношении тех, кто не признавал права исключительно евреев на землю их предков.

Как он изменился – Саша! Сашенька, такой хилый когда-то – из-за этого предпочитавший не вступать в драки, а лишь обороняться, когда в мое отсутствие лезли к нему любители поиздеваться над более слабым. Но повернувшийся лицом к настигающему пьяному бугаю, преследовавшему его и Зину. Убившего этого мерзавца, чтобы спасти меня. И убив уже здесь еще одного мерзавца, подло всадившего в спину нож его любимой, кормившей грудью их новорожденную дочь: он сказал, что знают об этом лишь несколько человек. Исаак, конечно, и еще Йонатан, Шломо и его жена, с которыми мне предстоит познакомиться уже завтра.

Неудивительно, что он уже седой полностью, хотя глаза у него совсем молодые. Внешне уже тоже не такой импульсивный, как когда-то – но не внутренне, похоже.

Из них самый младший, оказавшийся некогда братом мой четвероюродным, Изик, Ицхак ныне, во многом на него похож: Фрума Наумовна недаром считала, что очень напоминал он ей сына, с которым вынуждена она была расстаться – и внешне, и внутренне. Кажется, Изик теперь тоже не столь импульсивен: кажется спокойным – как человек, знающий, что можно противопоставить тем, кто не хочет дать жить другим. Только ни словом не распространяется на эту тему.

Но есть и разница: борода, вязаная кипа на голове, талит-каттан на теле – он в достаточной мере религиозный. В отличие от Саши, оставшегося атеистом. А стал Изик религиозным не столько из-за того, что жена его из традиционной семьи польских евреев, земляков Менахема и Исаака: главную роль в этом сыграл Арон. Его давний друг еще в России – русский Антон Гродов, совершивший гиюр[23] и превратившийся в рабби Аарона, который сидит сейчас напротив меня.

Он уже мало напоминает прежнего Антошу. Полный, каким был Еж, когда мы уезжали из СССР, в очень толстых очках. Весьма уважаемый раввин – за его колоссальные религиозные знания. За идеи, автором которых является. И за не его: зачастую уже забытые и им вытащенные из небытия.

В числе последних особенно меня восхитила удивительная мысль о юбилейном годе, как бы вновь обнаруженная в Торе Зеевом Жаботинским – в качестве существенного средства избежать кровавых революций. В применении к нашему веку, когда очевидной неудачей кончился великий эксперимент построения так называемого “социализма”. Такая программа уже не должна содержать фатальной “логической ошибки”, как вечная идея всеобщего равенства абсолютно во всем. Не возможного изначально: из-за того очевидного обстоятельства, что не рождаются все люди совершенно одинаковыми.

Да, серьезно перепахали мне они мозги. Ведь я не мог не соглашаться с взглядами их на всё происходящее. Наверно, попади я вместо Америки сюда, в сплоченной этой группе было бы не четверо, а пятеро.

Впрочем, их, кажется, и будет пятеро: есть еще, кто присутствует и внимательно слушает, лишь изредка задавая вопросы. Это сын Изика, Эли, семнадцатилетний парнишка с темными, тоже с вайсмановскими, глазами.

… Разговор наш прервало приглашение идти к столу. Но не стали слишком засиживаться за ним: снова поднялись наверх, когда встали из-за него – для продолжения разговора.

Наверно, его продолжали, и когда мы с Сашей раньше всех ушли спать: завтра отправлялись в кибуц, где произошла история трагически оборвавшейся любви его.

 

Утром мы проснулись первыми: чтобы вовремя встретиться с Йонатаном, знакомым мне пока лишь со слов Саши и Исаака. Он по пути из Хайфы в тот же кибуц должен был забрать нас. Это давало возможность оставить Сашину машину нашим, чтобы Изику не нужно было отвозить тех, кто не помещался в вэне, и потом возвращаться в Тель-Авив, торопясь поспеть к наступлению субботы в синагогу.

Как только Голда накормила нас завтраком, он и повез меня и Сашу до автострады, где Йонатан забрал нас. Саша представил нас друг другу, и мы, отпустив Изика, покатили на юг.

Поначалу он молчал, и я решил, что так и будет до самого кибуца, потому что и сам не знал, о чем могу говорить с ним. Почему-то молчал и Саша. Но Йонатан через несколько первых километров дороги спросил, понравилось ли мне в Израиле. Я ответил, что здесь замечательно, но понравилось мне не всё.

– Арабы, как я понимаю?

– Да: то, что они себе позволяют, пользуясь непростительной безнаказанностью. Простите, но трудно понять, почему так. Ведь сказано в Торе: “Око за око, зуб за зуб”.

– Не самый гуманный способ решения проблемы.

– Есть ли другой? По моему печальному опыту в России еще с детства, подобная публика уважает лишь силу.

– Да: я слышал от Саши про то, как мальчишки-антисемиты стали уважительно здороваться с вами после того, как вы набили морду кому-то из них. Но от этого, я думаю, антисемитами быть не перестали.

– Вы правы. Но и свое место, тем не менее, знали: больше не лезли. Поставьте и вы “кузенов” на своё: чтобы уважали, боясь вас – раз они иначе не могут.

– Слишком трудно: по целому ряду причин.

– Первая: вой, который поднимает “мировое общественное мнение” – вернее, мировая пресса – каждый раз, когда нас они просто вынуждают принять какие-либо решительные действия, – подал голос Саша, с явным одобрением слушавший мои воинственные высказывания.

– Но не надо и забывать, что мы, именно потому, что мы евреи, сами пережившие многовековые гонения, не имеем права подобным же образом обращаться теперь с другими – уподобиться им. Ведь в нашем конфликте с ними нет полностью правых. Нельзя забывать, они же тоже живут здесь уже более тринадцати веков. Такова история: её ведь не переделаешь.

– Прошлую, конечно – нет. Но не будущую: вы ведь это и старались делать всеми силами, не так ли? Все: и левые, и правые.

Саша улыбнулся: все предыдущие наши беседы явно не пропали даром. Но и Йонатан воспринимал мои слова очень спокойно: по-видимому, подобные дискуссии не раз происходили между ним и Сашей, что не мешало им быть очень близкими друзьями.

Спокойный, доброжелательный тон, с которым он отвечал на мои аргументы, настраивал и меня на желание терпеливо слушать его. Вспомнились слова Саши о том, что и они, левые делали свою долю работы, не менее важную. Просто, “и левые, и правые” отдавали когда-то приоритет воссозданию чего-то одного: нации, связанной с этой землей – левые; своего государства уже сейчас – правые. 

И в такой – острой и мирной одновременно – дискуссии проходила дорога. Останавливались два раза. Первый – когда Саша увидел араба, продававшего у дороги цветы, и купил у него большой букет темно-красных роз. Я заметил, когда, распахнув пиджак, доставал он бумажник расплатиться, что за поясом торчит у него пистолет. Я спросил его про него, когда мы отъехали, и он подал его мне:

– Она дала мне его и велела держать при себе наготове. Он –  её отца. – Пистолет был очень старый, совсем такой, какой показывал мне дядя Витя, когда мы вернулись из эвакуации – браунинг.

Я не спрашивал, кто – она. И кем был её отец – тоже: Саша сказал мне про него, рассказывая про поразившую меня историю расстрела “Альталены” Пальмахом.

А второй раз остановились, чтобы подхватить голосующего у дороги солдата. Оба знали его:

– Авивчик, садись! А Цви тоже приедет сегодня? – спросил Йони.

– Нет, дядя Йони. Малка повезла его в Хайфу: ведь в прошлый раз они приезжали к моим родителям. Они же решили пожениться.

– Да? Мазл тов, Саша!

И я тоже поздравил его от всей души.

 

В кибуце Йони договорился, когда заехать за нами: в Хайфе нам надо было поспеть ко времени, чтобы быть в синагоге к встрече субботы. И укатил к родне.

А Саша представил меня родителям Авива: кряжистому полковнику Шломо и его дородной жене Ревитали. Как я понял, они знали, зачем Саша приезжает туда: ничего не сказали, когда он повел меня на кладбище.

Он положил розы на могильную плиту с надписью: “Малка Черняк”, опустился на колени и поцеловал плиту. Молчал, и я боялся прервать его молчание. Он заговорил потом сам:

– Цветы евреям нельзя приносить на могилы мертвым. Но она, Малка моя, всё еще жива для меня, и я не верующий: мне можно.

Слушай же, вечно любимая моя: наша дочь скоро станет женой прекрасного парня, сына Шломо и Ревитали. И у нас с тобой будут внуки. Радуйся, любимая: ты ведь жива во мне, пока я жив; в твоей дочери, знающей, кто ты ей была благодаря Эстер, заменившей ей тебя.

Я привел на свидание с тобой своего друга моего детства, Женю, об удивительной истории любви которого я тебе рассказывал.  – Он говорил еще и еще, и я терпеливо ждал, когда смогу предложить ему прочитать над могилой её “Эл молей”.

… Потом мы сидели за столом, и рыже-седая Ревиталь усердно кормила нас действительно потрясающе вкусными своими блюдами. А муж её, милейший Шломо, сказал:

– Такое счастье увидеть тебя, друг нашего Саши, о котором он столько нам рассказывал. Ведь как он тобой гордится.

Мной? Чем, собственно? Он, бесстрашно лезущий навстречу любой опасности – даже рискуя жизнью. А я: что я? Хотел когда-то убежать на фронт: не убежал, однако. И не знал ведь, что Васька меня ножом ткнет: смело эдак бил его. А Саша… А Сашенька наш даже ударил его трубой – и убил. Он – не способный обидеть даже муху. И потом не желавшим врать суду об этом. Если бы не святой Аким Иванович, сделавший всё, чтобы заслонить его от расправы.

Я сказал об этом Шломо:

– У меня больше оснований гордиться им. Замечательным поэтом с не самой счастливой судьбой – именно им, спасшим мне жизнь. Храбрейшим из храбрейших.

– Давай же выпьем сейчас за всех.  За Сашу нашего. За память Малки, которая была для меня сестрой. За Эстер с её великой душей и любовью ко всем людям. За Малку – младшую, будущую мою невестку, жену моего сына Цви. И за тебя, дорогой, о котором мы слышали столько от почти брата твоего Саши, и за твою жену, твоих детей, твоих внуков. Ле хаим!

А я предложил тост за него, полковника Цахала, участника легендарной операции Энтеббе. И за жену его, перенесшую столько тревог за него. За детей их: Авива и сестру его младшую; за Цви, старшего, которого предстоит увидеть сегодня вечером рядом с его невестой, Малкой. И за отца его покойного, оставшееся вино которого мы пьем – члена героического Пальмаха.

Я, наверно, таки хорошо нагрузился вместе с Шломо, которого обязал приехать ко мне в Лос-Анджелес – с супругой, конечно, и всеми детьми. В результате, после того, как милейший Йони приехал за нами, и  меня под руки отвели в его машину, я проспал почти всю дорогу. Но в синагогу пошел уже трезвый и бодрый.

А жениха себе Малка таки выбрала, что надо: наверно, Шломо, отец его,  именно таким и был в молодости.

 

Подошло время возвращаться. Гродовы улетали на несколько дней раньше. Накупили подарков для всех наших в России: одежду, обувь, посуду, безделушки. 

А Саша сверх вещей, что предназначались Акиму Ивановичу, посылал ему томики своих стихов: на русском, иврите, английском.

… Никто из нас, конечно, еще не знал, что последний раз видим мы Сергея Ивановича и Менахема. И остальные, наших папу и маму.    



[1] От слова «поц»

[2] Жена раввина.

[3] ТФИЛЛИ́Н (русское название «филактерии»), две маленькие коробочки из выкрашенной черной краской кожи, содержащие написанные на пергаменте отрывки из Пятикнижия.

[4] Тфиллин, укрепляемый на руке.

[5] http://www.eleven.co.il/?mode=article&id=12037&query=КАШРУТ

[6] http://www.eleven.co.il/?mode=article&id=14869&query=ШНЕЕРСОН

[7] http://www.eleven.co.il/?mode=article&id=12453&query=ЛИКУД

[8] Маймонид  (1135 – 1204)

[9] ортодоксальные евреи

[10] http://www.eleven.co.il/?mode=article&id=12255&query=КУК

[11] Можно мне сфотографировать вас? (англ.)

[12] http://www.eleven.co.il/?mode=article&id=13645&query=САДЭ

[13] http://www.eleven.co.il/?mode=article&id=13626&query=РУТЕНБЕРГ

[14] Сергей Агафонов ДЕНЬ СУРКА. См. Как украинский еврей спас Японию от коллективизации.

[15] http://www.eleven.co.il/article/13836

[16] Подлинный рассказ Евгении Соломоновны Цырлиной (девичья фамилия – фамилию её по мужу я не помню или даже не знал), тетки моей бывшей жены, работавшей в описываемое время в Радиокомитете (автор).

[17] Рауль Густав Валленберг — шведский дипломат, спасший жизни тысяч венгерских евреев.

[18] Оскар Шиндлер (1908 —1974) — судетский немецкий промышленник, спасший почти 1200 евреев во время холокоста, предоставив им работу на своих заводах в Польше и Чехии.

[19] http://www.eleven.co.il/?mode=article&id=13795&query=СИКАРИИ

[20] Можно мне сфотографировать вашего милого ребенка? (англ.)

[21] К сожалению, нет: нельзя. Но спасибо, что вы спросили. (англ.)

[22] микроавтобус

[23] Переход в иудаизм.

 

[Up] [Chapter I][Chapter II] [Chapter III] [Chapter IV] [Chapter V] [Chapter VI] [Chapter VII] [Chapter VIII] [Chapter IX] [Chapter X] [Chapter XI] [Chapter XII] [Chapter XIII] [Chapter XIV] [Chapter XV] [Chapter XVI] [Chapter XVII] [Chapter XVIII] [Chapter XIX] [Chapter XX]

 

Last updated 05/29/2009
Copyright © 2003 Michael Chassis. All rights reserved.